— Пущай кончится, — сказал я.
— Потому что единственным способом сбежать от этой страны — это эффектно расхуяриться. Или позволить себя расхуярить, — сказал ты.
— Так оно, видишь ли, и есть, — вздохнул я, изображая безразличие, с нетерпением глядя на твои руки на руле и глядя на цифры «сто восемьдесят» на спидометре и ожидая твоего незначительного, самого мельчайшего движения руки. Вот только рука у тебя даже не дрогнула.
Вы проезжали очередное кладбище, окруженное уже даже не бетонными плитами забора, а выгнутой проволочной сеткой. Все было залито мерцающим, бело-оранжевым светом лампадок — и во все стороны торчали черные, растопыренные ветви, в которых ворочалась Луна. Огромная и тоже оранжевая. Военная. И в свете этих кладбищенских лампадок даже мусор домов-параллелепипедов из пустотелого кирпича, даже мусорные ящики, блюющие осколками цветного стекла и плюющиеся полиэтиленовыми пакетами, выглядели так, что ты поёжился.
И вдруг, курва, совершенно неожиданно, изменник, ты нажал на тормоз.
И хамски вывернул, на все сто восемьдесят — против движения. Водители трубили, но каким-то чудом объезжали. На миллиметр, на сантиметр. А ты поехал по шоссе номер семь против общего движения. На Радом, на Краков, на юг.
Тебе яростно дудели, съезжали с дороги, и ты слышал их затихающие клаксоны, видел, как открытыми ладонями они стучат себе по лбу за лобовыми стеклами своих автомобилей, но выглядели они, скорее, взбешенными, чем изумленными. Война, чему тут удивляться. Все может случиться.
А ты возвращался по девицу из Вильно.
Но в том самом месте, где она выскочила из твоей инсигнии, стояла фура с российскими таблицами, когда же ты к ней подъехал, она как раз тронулась, а ты остановился поперек дороги среди воя клаксонов. Ты подождал, пока поток машин сделается чуточку пореже, и снова развернулся, двумя колесами въезжая на обочину, и отправился за ней.
— Эй, вильнючка [270]! — сказал ты вслух. — Погоди. Я извиняюсь. Подожди!
Ты догнал фуру и начал трубить ей.
— Ты чего, курва, творишь? — спросил я, хотя и знал, что ты меня не слышишь.
Водитель фуры поглядел на тебя сверху, у него были мясистые губы и широкий лоб, на голове жокейская шапочка, которая должна была сильно жать, и перепуганные глаза. Ты показывал ему, чтобы он остановился, чтобы съехал на обочину, а он вообще перестал на тебя глядеть и пытался ускорить. И давил на газ, долбаный водила долбаной русской фуры, а ты рассуждал о том, что у него, суки, нет ограничителя скорости до девяноста километров в час, вот как, падлюка, думал ты, насмехается он над законами ЕС.
«У себя, — думал ты, — так бы, сволочь, не гнал, так как менты тебя сразу же скрутили бы, и пришлось бы тебе, падле, сотней баксов откупаться, а то бы при случае выяснили, курва, что в задней лампочке у тебя на пару вольт меньше нужного, да и регистрационные таблицы в грязи». Ты дудел ему и пытался заехать дорогу, только на водилу это особого впечатления не производило.
Тогда ты опередил его и погнал прямо.
Ты летел через Польшу на сворованном опеле инсигнии, ехал по Семерке в Варшаву, мчался через самую срединку той самой срединнопольской степи. Я знал, что ты все-таки делал, ты делал, что только можно, чтобы каким-то макаром запомнить эту страну, запомнить, чем та была, прежде чем ее убьют, пытаться не думать плохо о ком-то, кто вскоре умрет, и ты видел, видел ту форму и внешность, по-хамски и громковато грубую, зато стыдящуюся и неуверенную в себе — варварскую, но и амбициозную; ничего не умеющую, но изо всех сил пробующую; когда же ты, в конце концов, ее увидел, то подумал, что сам ты настолько отсюда, что настолько всего этого являешься частью, всех тех белых сараев из волнистого листового металла, всех тех придорожных крестов с именами тех, кто не вписался в поворот; всех тех оград из литого бетона; и ты улыбался всему этому — а все остальное перестало тебя интересовать, тебе перестало хотеться в чем-либо участвовать, и уж наверняка не в том, что должно было наступить, и что, как ты считал, уже нависало над всей этой страной. И тут ты остановился, и вновь развернулся. И тебе опять трубили, и лпять стучали ладонями по лбу, а ты развернулся и помчал прямо перед собой. Прямиком на фуру.
— Сыграем в труса!? — проорал ты. Что ж, раз американское кино, так американское кино.
И вы мчались друг на друга, и фура приближалась, и за лобовым ее стеклом ты видел лицо широколобого водилы в жокейской шапочке, которая должна была его сильно жать, но ты не видел вильнючки; ну почему, размышлял ты, нет вильнючки, но ноги с педали газа не снимал, и в конце концов москаль струсил, а ведь не должен был, а мог тебя, курва, убить, что ни говори, весил он почти тонн сорок, а твоя черная инсигния — всего полторы, но он свернул, свернул в бое, в канаву, грохнул в эту канаву водительской кабиной, но прицеп все так же оставался на твоей дороге, и ты ударился в него, Павел, со скоростью точнехонько ста семидесяти пяти километров в час, и ты, Павел, скончался на месте.
Читать дальше