Многое было в диковинку Илье в тестевом доме. И то, что конфеты килограммами покупались. И то, что обновки чуть не каждый день. И то, что деньги на хозяйство под отчет выдавались. Каждый месяц тесть ревизию делал. Брезгливо выпятив нижнюю губу, долго гремел счетами. Выговаривал домашним: «Опять перерасход!» И это его грозное: «Я не вечный. Чем жить после меня будете?»
У него в семье ни отец, ни мать о смерти не говорили. Впрок денег не копили. И так едва сводили концы с концами. Отцовой инвалидной пенсии да материного заработка на питание едва хватало. Вечерами набивали гильзы табаком, точили кругляши для детских пирамидок, клеили кубики. За любую работу брались. А все равно, как ни верти, дня за три до отцовой пенсии или материной зарплаты пояс приходилось затягивать потуже. И сколько помнил себя, каждая сэкономленная копейка шла на дом. То сени пристраивали, то полы настилали, то стены утепляли. В детстве на матери никогда нового платья не видел. Все чужое старье донашивала. Да и отец чуть не до самой смерти ходил в гимнастерке, в которой с войны вернулся. Да что родители! Он сам первый костюм заимел, когда с Ириной начал встречаться. Просто уже неловко было в обносках щеголять. И без того будущая теща косилась: «Голодранец». Начал метаться. Искать приработок. А тут ученица случайно подвернулась. По сию пору ее помнит. Узколобая, с тусклыми, словно у снулой рыбы глазами. Семь потов, бывало, у него сходило за урок. Каждый абзац учебника брался с бою. Но на костюм заработал. То и дело опуская руку в карман, весело шуршал новенькими послереформенными купюрами, пьянея от одной мысли, что сбросил с себя это ярмо. «Все! Меня теперь к такому делу и калачом не приманишь». Но нужда приперла, и через месяц он снова впрягся в тот же воз. А после, когда женился, и вовсе погряз в этом болоте. Правда, со временем научился вежливо, но твердо ставить условия. Но уж если брался, то тянул эту лямку истово, не щадя себя. Ирина поначалу куксилась, фыркала, но вскоре вошла во вкус. Завела амбарную книгу, где против фамилии каждого ученика аккуратно, четко красным карандашом проставляла сумму. Илья Ильич в ее расчеты старался не вникать. Относился к репетиторству, как к неизбежному злу. Смирился. Да и вообще на свою судьбу был не в обиде. Но мать было жаль до слез. За что ей выпала такая доля? Чем хуже Олимпиады Матвеевны? Считай – погодки, а мать уже старуха старухой. Щупленькая, тоненькая. В чем только душа держится? И вечно как белка в колесе. Вся в работе. Иной раз не выдержит, прикрикнет: «Сядь! Угомонись! Когда отдыхать наконец научишься?» Улыбнется виновато: «Не сердись. Мне ведь не в тягость. Я привыкла».
Утром постарался об этом не думать. Забыть. Он многое забывал из своей жизни. А о чем и сам не хотел вспоминать. «Ни к чему это, все равно ничего не изменишь». Казалось, напрочь выпадали целые годы. Целые куски бытия. Но по нечаянному слову вдруг выскакивало прошлое. Внезапно. Ярко. И даже самое плохое вспоминалось без прежней горечи. С тех пор, как понял это, взял себе за правило, что бы ни случилось, смотреть со стороны. Думать отстраненно: «Пройдут годы, и пойму, что чепуха. Не стоит на это растрачивать свою жизнь». Все учил себя терпению. Мудрости. «Пора бы. Пора. Ведь пятый десяток кончаю». И когда вдумывался в это, страшно становилось. «Неужели столько прожито».
Илья Ильич сидел, перекинув нога на ногу, в своем крохотном кабинетике, выгороженном шкафами. В задумчивости покачивался на стуле. Рывок – и плечи его упирались в фанерную стену. Еще рывок – и жесткая кромка обшарпанного конторского стола впивалась в колено. Рваные, беспорядочные мысли теснились в голове. «Мой рай», – с горькой усмешкой подумал он и окинул взглядом колченогий шкаф, доверху набитый папками, книгами, рулонами чертежей, маленькое тусклое окошко, подслеповато глядящее в глухую облупленную стену, за которой монотонно гудел цех. «Фактически единственное место, где могу побыть наедине». Последнее время стал замечать за собой, как все больше и больше тяготится пустыми разговорами, мельканием лиц. Особенно дорожил тем временем, когда сослуживцы расходились по домам. Умолкали за шкафами голоса, смех, звуки непрерывного чаепития. Он сосредотачивался, собирался, отгоняя ненужные мысли. Проходила минута, другая, и в голове вдруг прояснялось! Так в летний серенький денек ветер внезапно растащит облака, а из-за них вынырнет необъятный высокий купол голубого неба. Мысли становились упругие, живые. Они неслись вперед и вперед. Хмуря брови, бормоча себе под нос, он с головой нырял в работу. Случалось, на следующее утро сердце его замирало от восторга: «Неужели это я придумал?» – но тут же болезненно ёкало. Он нарочито грубо одёргивал себя: «Угомонись. Раскукарекался!» В нем просыпалось то болезненное и запретное, о чем суеверно боялся даже думать. Каждая новая идея казалась вершиной, за которой начнется спад, сползание к скучной, тусклой жизни. Иной раз месяцами ждал этих взлётов. Томился, нервничал. Но когда наступали – ценил каждую минуту. Думал только о работе, как одержимый. И по воскресеньям, отодвинув в сторону саксонскую фарфоровую вазу, предмет неусыпной гордости Ирины, он раскладывал на столе свои бумаги.
Читать дальше