В избушке тихо, но я почему-то почувствовал присутствие людей. Выглянул из-за печки и увидел тетку Серафиму и отца у дверей, склонившихся над окровавленной тушей Мойнаха, самого большого кобеля на заимке, который стал здесь вожаком после того, как волки задрали Тузика.
— Все, — сказал отец, — издох.
Я слез с кровати.
Отец подхватил Мойнаха и понес из избушки.
Тетка Серафима вернулась к столу, на котором стояли три эмалированные тарелки с пельменями.
— Жалко собаку, — сказала она. — Теперь трудней будет. Его волки боялись.
— А что было?
— Известно. Волки подошли. А волчица в кошару проникла. Мы только есть собрались. Я тебя звать стала. Слышим — лай. Выскочили, отперли ворота, а оттуда кубарем волчица и Мойнах за ней. Сцепились — стрелять нельзя. Волчица как схватила Мойнаха за горло, так и задушила. Хотя из самой клочья летели — собаки рвать начали. Да где там. Ганька стрелял потом, но вгорячах не попал. Ушла.
— А овцы целы?
— Овцы-то целы. Мойнах спас, вовремя зверя учуял. А то бы она там наделала делов. У них ведь, у волков-то, какая повадка: унесет одного, а полсотни перережет.
— Давно это было?
— Да вот только что. Пельмени остыть не успели, Садись, ешь, чего уж теперь.
Я сел за стол, подумал и спросил:
— А я долго спал?
— Минут десять.
Утром я проснулся, вопреки обычаю, поздновато. Уже светало. Тетки Серафимы в избушке не было. Отец сидел на корточках у плиты, у открытой дверцы, курил, задумчиво глядел на огонь. Он был в телогрейке, подпоясанной старым ремнем. На табуретке лежала его большая волчья шапка. Доха висела на маральих рогах у двери.
Я надел штаны, натянул рубаху и сунул ноги в новые валенки. Но тут же вспомнил про сушившиеся у плиты портянки (наверно, тетка Серафима догадалась развесить) и сбросил валенки. Босиком прошел к плите по колыхнувшимся половицам и стал мять в ладонях покоробившиеся от жара портянки. Отец мельком глянул на меня, ничего не сказал, снова уставился на огонь.
Я обертывал ноги портянками и вспоминал деда. Если бы тот был жив и попал на заимку, наверняка отцу досталось бы на орехи за половицы. Дома половицы так подогнаны одна к другой, что иголка не упадет в подполье. А здесь холодом несет, босиком ходить — насморк схватишь.
«Эх, — сказал бы дед, качаясь на половицах, — живут — не жильцы, а умрут — не покойники. Только небо коптят».
Взял бы дед топор и, ползая на коленях по полу, стал бы пригонять половицы. А отец, смущенно улыбаясь, курил бы папиросу за папиросой и молчал. Или говорил бы что-нибудь такое:
«Зря ты затеял... И так бы прожили. Жили тут люди двадцать лет, и мы бы двадцать прожили бы. Не дом ведь».
Я хорошо представлял себе этот воображаемый разговор. Изучил их обоих — и деда и отца.
Дед, не поднимая головы, спросил бы с издевкой:
«А ты дома-то сколь дней в году живешь?»
«Ну дак что же? — вроде бы рассердится отец, — Это ни о чем не говорит еще».
Дед на это сразу же ответит, как обрежет:
«У кого понятье есть, тому говорит».
«Что говорит?»
«А то, что, где человек живет, где работает, там и дом. Если, понятное дело, человеком себя считает».
Это, уж конечно, через край. Отец хлопнул бы дверью, чтобы через десять минут снова войти как ни в чем не бывало и приняться помогать старику.
Да, все было бы так. И еще я думаю о том, что если бы дед увидел, как я сунул ноги в валенки без портянок, то и мне бы досталось не меньше, чем отцу. Еще когда жил у отца с матерью, я никогда не обувался в валенки с портянками. А дед меня сразу же стал отучать от этой, по его словам, «дурной привычки».
«Почему дурной? Кто сказал?» — возмущался я сперва.
«Я говорю...» — отвечал дед, и я умолкал, не найдя сразу ответа.
Потом начинал отстаивать свое «право» обувать валенки на босу ногу.
«Ну, хорошо, — рассудительно говорил я, — если, скажем, старые валенки носить — тогда я не спорю. Так теплее. А у меня ведь новые. В них и так жарко».
«Вот потому-то и надо портянки надевать. Они пот впитывают, и валенки долго остаются как новые. А так ты их за месяц проскипидаришь, они холодней старых будут. Да и нога в портянке здоровее».
«Ха! — усмехался я. — Я от рождения не то что валенки, а и сапоги на босу ногу носил. А ничего, как была нога, так и осталась. Что ей сдеется? Ни отец, ни мать сроду мне ничего не говорили».
«Вот потому-то и будешь жить ты теперь у меня», — заключал беседу дед.
Обулся я наконец и выглянул в окно. Серафима, распахнув ворота денника, большими навильниками носила сено из ближнего сенника. Я пошел в угол, чтобы надеть полушубок.
Читать дальше