Мне случилось быть два или три раза, по приглашению Чехова, в его деревне. Это была старая мелкопоместная усадебка, запущенная и разоренная, но Чехов быстро привел ее в приличный, даже элегантный вид. Через широкий пустырь, обсаженный вековыми березами, дорога шла в старинную рощу, в глубине которой ютился низенький деревянный дом с верандой и цветником. По дороге на высоких деревьях висели скворечни с надписью: «Братья Скворцовы». Навстречу выбегали приветливые собаки. Приветливая прислуга говорила, что хозяева дома, пожалуйте. Приветливостью, лаской, изяществом, высокою порядочностью тона вы были окружены в этом скромном домике, как стихией. Летом 1895 года в Мелихове я застал отца и мать Чехова и его сестру, Марью Павловну. Прямо удивительно, до чего это была милая, симпатичная семья. Отец Чехова, теперь уже покойный, был высокий сильный старик лет под семьдесят, чинный и строгий. Он хорошо знал хозяйство и управление, но имением заведовала менее строгая, идеально добрая Марья Павловна, тогда еще молодая девушка, учительница гимназии. Отец методически вел журнал погоды, читал «Записки Болотова» и Четьи-Минеи и отдыхал от трудовой жизни. Но самым трогательным и восхитительным членом семьи была мать Антона Павловича, Евгения Яковлевна. На свете немало прелестных женских типов, женщины – вместе с детьми – поддерживают свежесть жизни, но мать Чехова, мне кажется, исключительно редкая женщина, не менее замечательная, чем он сам. Он и физически был похож на нее. Такое это редкое соединение сердечности, простоты, прирожденного ума и нежности. Нечего и говорить, что «Антоша» в семье был идолом, все желания его были предупреждены. Мать и сестра, сестра и мать, как два ангела, тихо реяли около дорогого им человека, оберегая его сон и стол и всяческий комфорт. Лучшая комната в доме, простая и светлая, был рабочий кабинет. Рядом с ним шла увешанная эскизами собственной работы комната Марьи Павловны. Небольшая «Пушкинская комната» с портретом Пушкина служила библиотекой. Для гостей Чехов построил в саду особый флигель со всеми удобствами. А гостей бывало много, – кроме родни, съезжались писатели, актеры, поклонницы и поклонники, соседи. Приходилось держать много лошадей и работников, и в конце концов наш «серпуховский помещик» (как Чехов шутя иногда подписывался) был бы съеден вместе с поместьем, как были скушаны своими гостями великое множество помещиков на Руси. Это соображение было одним из важных в решении продать наконец Мелихово, к глубокой грусти и самого хозяина, и матери, и сестры. Но это случилось пять лет спустя, когда болезнь потребовала долгих поездок на юг. В мое же время, в середине девяностых годов, Мелихово еще не было опечалено ничем, тут все было шумно, и молодо, и полно надежд. Чехов одинаково пленял собою и мужчин, и женщин, его боготворили. Молодость, привлекательность, свобода, загремевшее по России и по всему свету имя, чудная семья, собственное имение, практика врача, то есть возможность сближаться с народом и обществом, наблюдать жизнь в ее интимнейших складках, и, в довершение всего, впереди огромный художественный труд, как высшее счастье… Все было дано судьбой, чтобы облегчить и одновременно усилить трагедию этой нежной души. Он боролся, он жаждал жизни, он хватался за нее, пока она не выпустила его из слабых рук… Сколько было надежд! Помню, как мы пили за успехи Антона Павловича в архитектуре, как он увлекался постройками, мечтал. Всегда изящно и к лицу одетый, окруженный молодыми барышнями, подругами молодой, очаровательной сестры, Антон Павлович не выносил неряшества русского быта. Чувствовалось, что по вкусам это скорее англичанин или француз, что ему мила не какая-нибудь жизнь, загаженная насекомыми и грязью, а непременно чистая, ясная, хорошо прибранная, обдуманная, художественно нарядная. Все циническое, неуклюжее, будь то в обстановке, в одежде, в жилище, в обычаях, в характере, в таланте, – Чехов презирал; светлый и чистый, он безотчетно сторонился от нашего варварства и все время, всю жизнь, до последнего вздоха мечтал о настоящей, хорошей жизни. В этом, мне кажется, вся разгадка его писательской души. Чехов был эпикуреец в благородном значении этого слова. Не сибарит, как нельзя назвать сибаритом англичанина, связавшего в одно комфорт и труд. Враг всякой романтики, метафизики и сентиментальности, Чехов был реалист чистейшей воды, только без грубости, свойственной дуракам этого типа. Реализм в своей сущности есть честность души, нежелание ее обманывать ни других, ни себя. Чехов во всем брал достоверное, крепкое, прочное, во всем первосортное, совершенно как англичанин, требующий непременно хорошей говядины, хорошего сукна, хорошего правления, хорошей философии и науки. Идеалы феодальной цивилизации, основанной на рабстве, Чехов презирал потому, что в ней наряду с кое-чем хорошим нестерпимо скверное отношение человека к человеку, безобразная лень одних и скотский труд других. Идеалы буржуазной цивилизации Чехов тоже, конечно, презирал: это ведь тоже крепостничество, где победа силы над слабостью заменена победой хитрости над глупостью. Сколько мне известно, Чехов – хоть и работал в либеральных журналах – пренебрежительно относился к нашей либеральной практике. Он во всем требовал подлинного, а наш либерализм так часто поддельный. «Не лгите, не лгите, не лгите», – вот что говорил этот писатель либеральной интеллигенции, ни достаточно либеральной, ни достаточно интеллигентной. Вспомните философствующего лентяя из «Палаты № 6», вспомните профессора из «Скучной истории» или другого профессора из «Дяди Вани», вспомните длинный ряд либерально рассуждающих нытиков, кисляев, слабняков, присосавшихся к казенному или земскому пирогу и погибающих от пьянства и лени. Реалист и либерал, Чехов глядел на русское общество, как англичанин, попавший в русский уездный магазин – с презрительной усмешкой. Плохой товар! В самом деле, разве не плохой товар наше молодое общество, только что вышедшее из крепостного права? Лень помещичья, лень чиновничья, общее невежество и беспутство – разве это школа для выработки настоящих, дельных людей? Где же сильные характеры, где неутомимый труд? Чехов со своею зоркостью был оскорблен нашей неудавшейся историей, нашим одичавшим народным бытом, нашею безвольною интеллигенцией. С ним случилось то же, что с большинством русских талантов: он был отравлен действительностью и страдал от нее. Но это вовсе не непреложный закон, – возможна иная жизнь, и Чехов это чувствовал. Возможна сильная, красивая действительность, заражающая здоровьем, и Чехов страстно ждал ее и верил в нее. «Мы увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и отдохнем, – говорит Соня (из «Дяди Вани»), – я верую, дядя, и верую горячо, страстно… Пройдет время, и жизнь наша будет неотразимо прекрасна, изящна и увлекательна». Это доходящее до пафоса убеждение, что счастье человечества гак возможно и так близко, было для Чехова как бы нитью Ариадны в темном лабиринте его недолгой жизни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу