Выше столбов электрических ростом эта самая Масленица-Зима: голова будто белый шар надутый, губастая, щеки румяные, глаза синие навыкате… А по щекам толстые косы свисают — знамо дело, из пакли, такой же, что торчит между бревен бабушкиной избы. Одето чучело в бледный сарафан, похожий на бабушкин саван из пододеяльника.
Ну а потом едут тройки с бубенцами, в старинной барской да купеческой упряжи. Лошадки радуются празднику, чувствуют, что все на них любуются. А на санях расписных — жаровни угольные стоят, дым от них валит. Парни и девки, в меру пьяные, жарят прямо на ходу блины и складывают их в огромные, облупленные зеленые бидоны.
— Борька, с проводами зимы тебя! — хмельно кричит кому-то, выкобениваясь и сотрясаясь всеми своими мосластыми телесами, парень-блинопек. — Держи блин! — И с размаху швыряет огнедышащий блин в толпу.
Блин пляшет в воздухе, будто в ладоши хлопает, шмякается в придорожную жижу… Мне очень жалко этот никому не нужный блин, но я быстренько забываю о нем.
Ух, весело, нарядно и жутко! Дух захватывает. По радио говорят какие-то стихи задорные, шутки да приметы. Что-то про мужа с женой, про деда с бабой… Трясут в санях расписных мочальными бородами толстобрюхие купчины — знамо дело, подушки перьевые под рубахи натолкали… Едут купчины эти вразвалочку, в обнимку с волосатыми попами, что зыркают в толпу своими налитыми, ярыми глазками, их взасос целуют кумушки задорные, цветасто разодетые.
— А поцелуй меня, кума-душечка! — визжит громкоговоритель.
А вот на тройке в санях — Иван-царевич с Лягушкой на коленях, вот Змей Горыныч с тремя головами на баяне картонном огромном играет.
Ах, какой это был щемящий сердце праздничек! Плакать хочется, ведь уйдет он, непременно уйдет, снова грузовики и автобусы по Советской поедут вместо троек веселых…
А сейчас — будто встрепенулись воспоминаньем о былых деньках угрюмые, сонные лица купеческих домов, стоящих в ряд на Советской улице, вспомнили их стены благословенные времена, когда улица эта именовалась Московской, а наша Курлы-Мурлы — Зарайской, когда плыл в такой же вот точно день Прощеного воскресенья гул бесчисленный колоколов соборных над егорьевским всенародным гуляньем… Вспомнили камни, да уж! И слезно исторгли из недр своих, из подвалов сумрачных, ту глубинную, рвущуюся наружу, затаенную и затоптанную прошедшими мимо их окон поколениями смутную песню народную… О таких же проводах зимы — вековой, полуторавековой давности.
А в семьдесят первом лишь полвека минуло с тех пор, как впереди процессии ряженой несли хоругви да рипиды церковные, попы кадили народ, и все пели истовое, громовое: «Царю Небесный…»
— Пошли, Саша, пошли скорей, а то не успеем поглядеть на самое главное, — торопит меня бабушка, тянет за руку.
Мы идем вместе с толпой вослед вереницы троек, вослед ряженым. У кинотеатра «Октябрь» — поворот направо. На желтом фасаде «Октября» — тонкий силуэт восточной принцессы, глаза ее большущие почему-то закрыты. Почему они закрыты? Ведь кино смотрят с открытыми глазами…
Я привычно читаю надпись высоко-высоко, сделанную на торце довоенного пятиэтажного дома: «Отечество славлю, которое есть, но трижды — которое будет! В.В. Маяковский».
Мы выходим на огромную площадь перед кирпичной, с башенками стеной летного училища. Площадь эта всегда пугала меня своей пронизывающей, холодной пустотой. Сегодня эта площадь смотрится необычно: всюду кучкуются возницы и сани, кто-то кормит лошадь, привесив торбу с зерном ей на морду, кто-то поит свою скотинку из ведра… Пахнет конским навозом. Возницы пьют водку стаканами, хрустят солеными огурцами.
А посреди площади — та самая Масленица-Зима, ее уже сняли с платформы.
— Сейчас жечь будут, — говорит бабушка. — Ждут, когда народ соберется.
Народу все больше и больше. Детвора бесится да резвится, я никогда в этом участия не принимал, в общих детских забавах. Жмусь к бабушке, к ее прозябшему пальтецу.
Всем уже невтерпеж.
— Давай-давай, не томи! — раздаются крики.
— Жги-поджигай!
В магазинчик под названием «Бугорок» жиденькая очередь на крыльце, мужики выпархивают из темной кирпичной утробы с бутылками «Анапы», «Кавказа», «Солнцедара» — я к тому времени научился распознавать их издалека, эти бутылки! — на водку денег уже нет, дорого водка стоит, трешницу… Я, глядя на мужиков, лихо запрокидывающих в горло пузатые поллитровки с «жужкой» (слово «бормотуха» появится у нас чуть позже, после подорожания выпивки в 1972 году), так вот, я и не заметил, как просмоленная пакля толстых кос чучела Масленицы вспыхнула, только треск пошел да пахучий дегтярный дым…
Читать дальше