Но мы, взбудораженные чувством всеобщего праздника, не дали ей скрыться в кабинете. Мы обступили ее, хватали за полы халата, кричали и топали ногами: «Дайте подарок дяде Феде! Дайте, дайте, дайте!» Мы буквально внесли заведующую в ее кабинет, увидели на ее столе заветный картонный чемоданчик и огласили ветхие стены детсада истошным воплем: «Вот он! Вооот!» И заведующая отдала этот чемоданчик дяде Феде со словами: «На, заешь хоть, а то дышать с тобой рядом сил нет», — а тот все благодарил и благодарил, пока Елена Степановна не прогнала дворника с глаз долой.
— Спасибо, ребятишки, вы такие хорошие, — бормотал растроганный до слез дядя Федя.
Я уже знал, что истечению слез из его вечно красноватых глаз конечно же поспособствовала опорожненная четвертинка, чье сковырнутое горлышко болталось перед нами в кармане дворницкой душегрейки. «Вино в нем плачет», — говорила бабушка.
Потом была «викторина» — это новое, красивое слово я впервые услышал тогда от Таисьи Павловны, и оно мне очень понравилось. Воспитательница задавала вопросы, я был, как сказала бы моя бабушка, «в ударе», я все время с замиранием внизу живота помнил, что мы с бабушкой сегодня едем на автобусе Егорьевск — Москва, и поэтому звонко отвечал на все-все загаданные загадки, а когда кто-то тянул руку, чтобы тоже ответить, Иванова сразу шептала громко, возмущенно:
— Пусть Сашка ответит, ты все равно не отгадаешь!
И хлопала в ладоши громче всех, когда я выпаливал свой ответ.
13
Что было потом?
Мы съездили «к своим». Я помню, как я и бабушка спали вместе на полу, папа с мамой — на диван-кровати, а Катя — за шкафом. Помню, как в Новый год сидели перед телевизором до часу ночи, и с тех пор я перестал бояться этого «Часаночи», старика с чес-ночным духом изо рта, чесавшим нос. А оказывается, этого злого старика просто нет на самом деле, и час ночи по виду ничем не отличается от девяти часов вечера.
Сильнейшее впечатление произвела на меня новенькая, отливающая краснотой копейка, на которой стояли незнакомые цифры: «1971». Я смотрел и не верил глазам, я не представлял себе, что тысяча девятьсот семидесятый год может когда-нибудь кончиться. Я никак не соглашался привыкнуть к наступлению нового года, с другой цифрой на конце. И долго еще я не мог заставить себя опустить эту копейку в свою собачку-копилку, я все вбирал и вбирал в себя это непривычное для глаза сочетание — один, девять, семь, один.
Потом, в детском саду, я подолгу рассказывал Ивановой про Москву, про то, как мы были на «ВэДээН — Ха!», как я видел там ракету, на которой летал Гагарин. А она все просила и упрашивала меня рассказать про это снова и снова. Я не хотел говорить про одну только ракету, о которой папа сказал, что у нее внизу торчат «сопла», но не объяснил, что это за сопла такие и зачем они нужны. А бабушка растолковала, что сопла — это сопелки: «Ракета чихнет в эти сопла-сопелки и полетит».
Я рассказывал Ивановой про самый-самый лучший павильон «Свиноводство», как мы отстояли туда огромную очередь, зато потом видели огромных свиней с поросятками и так проголодались, глядючи на эти окорока, что папа нас повел в теремок-шашлычную, и мы там снова стояли в длинной очереди, а потом ели шашлык на длинных и острых шпагах — шампурах.
И спросил я тогда о заветном у взрослых:
— А в этом павильоне крысы тоже живут вместе со свиньями?
Мама чуть не подавилась шашлыком, а папа сказал серьезно:
— Нет, Саша, там крыс убивают сразу. Или морят дустом. Так и нужно поступать с крысами. Убивать без жалости.
Я не знал еще тогда, что сразу после войны папа сидел в тюрьме под Карагандой — за то, что перед самой победой его отряд попал в немецкую засаду и папа провел в окружении шесть часов. Потом его вытащили с медных приисков фронтовые друзья, он долго жил в ссылке в лесном селе Варнавино… И в зимней новогодней шашлычной на ВДНХ папа, наверное, имел в виду каких-то других крыс, которых надо убивать.
Бабушка только покачала головой, но смолчала.
Иванова смеялась над моими рассказами, а я удивлялся про себя: «Почему она смеется? Ведь у нее папа умер. Его убили, дядю Валю. Если бы у меня папа умер или бы его убили, я бы никогда в жизни больше не улыбнулся, я бы плакал каждый день».
Мы уже договорились с Ивановой, что будем после детского сада ходить в одну школу, в один класс и сидеть за одной партой.
— А вдруг нам не разрешат? — говорил я.
Иванова после этих слов как-то сразу становилась чужой, называла меня «боякой».
Читать дальше