Каждую ночь мать отрезает мне голову. Баглер и Ховард говорили, что когда-нибудь она непременно это сделает. Ее красивые глаза смотрят на меня, как на чужую. Глаза совсем не злые и не страшные, а такие, словно я младенец, которого она случайно нашла и пожалела. Словно она не хочет этого делать, но должна, и это вовсе не будет больно. Словно это самая обычная вещь, вроде как занозу вытащить или соринку из глаза — все взрослые детям это делают. Вот она оглядывается на Баглера и Ховарда — чтобы убедиться, что с ними все в порядке. Потом подходит ко мне. Я знаю, она все сделает хорошо, осторожно, правильно. Что, когда она отсечет мне голову, больно не будет. Она это делает, и я лежу спокойно еще минутку, и голова моя пока при мне. Но потом она уносит ее вниз, чтобы заплести мне косы. Я пытаюсь не плакать, но так ужасно больно, когда тебе расчесывают волосы! Когда она начинает заплетать косы, я становлюсь очень сонной. Мне хочется снова лечь и уснуть, но я знаю: если усну, то уже никогда не проснусь. Приходится бороться со сном, пока она меня не причешет, а уж потом можно и спать. Самое противное — ждать, пока она войдет и сделает это. Не тот миг, когда она это делает, а когда ждешь. Единственное место, где она до меня добраться не может, — это комната бабушки Бэби. А наша спальня наверху раньше принадлежала горничной, когда здесь еще белые жили. А кухня у них была на улице. Но бабушка Бэби превратила ее в дровяной сарай и мастерскую, когда переехала в этот дом. И черный ход забила, сказав, что больше не желает совершать бесконечные путешествия из кухни в дом и обратно. А у черного хода она устроила теплую кладовую, так что если вы хотите попасть в наш дом, то придется обойти его кругом. Бабушка Бэби говорила, что ей наплевать на сплетни насчет того, что она двухэтажный дом превращает в жалкую негритянскую хижину, где и готовят внутри, и что посетители в хороших платьях не желают даже присесть рядом с кухонной плитой, и всякими очистками, и жиром, и копотью. Она на них ноль внимания, так она говорила. В ее комнате я чувствовала себя в полной безопасности. Обычно я могла слышать только свое дыхание, но иногда, днем, мне казалось, что рядом со мной сопит кто-то еще. Я тогда стала следить за нашим псом Мальчиком — как у него живот ходит туда-сюда, чтобы понять, совпадают его вдохи и выдохи с моими или нет; я затаивала дыхание, стараясь попасть с ним в такт, но потом выпускала воздух и начинала снова дышать нормально. Просто хотелось узнать, откуда он — этот звук, странный такой, будто кто-то тихо и ритмично дует в горлышко бутылки. Неужели это я так дышу? Или Ховард? Кто же? Это случилось как раз тогда, когда для меня наступила полная тишина и когда я не могла разобрать ничего из того, что говорят другие. Мне это, в общем-то, не мешало, даже наоборот, тишина позволяла мне лучше представить себе своего отца. Я всегда знала, что он скоро приедет. Просто его что-то задерживает. Что-нибудь случилось с лошадью. Река разлилась, лодка дала течь, и пришлось делать новую. Иногда, правда, мне мерещилась толпа линчующих или смерч, который обрушивался внезапно. Отец обязательно должен приехать, но это было моей тайной. Всю свою остальную, внешнюю, часть души я посвящала любви к маме, чтобы она никогда не смогла убить меня; я любила ее даже во сне, когда она причесывала мою отрезанную голову. Я никогда не говорила ей, что папа скоро за мной приедет. Бабушка Бэби тоже сперва думала, что он скоро приедет. Потом, правда, перестала. А я никогда не переставала. Даже когда сбежали Баглер и Ховард. А потом появился Поль Ди. Услышав внизу его голос и мамин смех, я подумала: это он, мой отец! Все равно больше никто в наш дом не приходил. Но когда я спустилась вниз, то увидела Поля Ди. И явился он вовсе не ко мне; ему нужна была только моя мать. Сперва. Потом ему понадобилась еще и моя сестра, но она-то его отсюда и выгнала, и я очень рада, что он ушел. Теперь здесь живем только мы, и я могу защищать Возлюбленную, пока не приедет наш отец и не поможет мне присматривать за мамой и следить, как бы нечто страшное снова не пробралось в наш дом.
Мой отец больше всего на свете любил недожаренную яичницу-болтунью. Он в нее хлеб макал. Бабушка Бэби часто мне об этом рассказывала. Она говорила, что когда она могла ему зажарить большую яичницу-болтунью, так это для него было все равно что Рождество. Бабушка рассказывала, что всегда даже чуточку побаивалась моего отца, до того он был добрый и хороший. С самого детства — так она говорила — он был слишком хорош для этого мира. И ей от этого становилось страшно. Она думала: Господь ничего без умысла не делает. Белые, должно быть, тоже так думали, поэтому позволили им никогда не разлучаться. Так что у бабушки была возможность хорошо узнать своего сына, заботиться о нем, и он вечно пугал ее своими увлечениями: очень любил зверей, всякие машины, злаки и даже буквы. Он умел считать на бумаге. Его тот хозяин научил. Он предложил это и другим парням, но учиться захотел только мой папа. По словам бабушки, остальные ребята сразу отказались. Один из них, у которого вместо имени было что-то вроде числа [13] Сиксо (от англ. «six-o») — буквально «шесть-о».
, сказал: от этого ученья у него душа переменится и он забудет то, о чем забывать не должен, а ему такая путаница в мозгах ни к чему. А мой отец сказал: «Если ты считать не умеешь, так тебя всякий обманет. А если не умеешь читать, так тебя каждый проведет». Им это показалось смешным. Бабушка Бэби говорила, что она-то не сразу об этом узнала, но потом поняла, что только потому, что мой отец умел считать, читать и писать, он смог ее выкупить. А еще она говорила, что сама всегда мечтала научиться читать Библию, как настоящие священники. Вот и хорошо, что я освоила и то, и другое. А училась я очень хорошо, пока не наступила эта тишина и я могла слышать только свое дыхание и еще чье-то — того, кто перевернул кувшин с молоком, стоявший точно посреди стола. Никого там и близко не было, но мама все-таки выдрала Баглера, хотя он его вовсе не трогал. Потом маленькое привидение разбросало и перемяло целую кучу только что отглаженного белья и сунуло руки в тесто. Похоже, я была единственной, кто уже тогда все понял. А когда она вернулась, я сразу осознала, кто она такая. Ну, не сразу, конечно, но очень скоро — когда она по буквам произносила свое имя; и это было не то имя, которым ее нарекли, а то, за которое мама заплатила резчику, чтоб вырезал на камне. А когда она стала спрашивать про мамины сережки — я-то о них и вовсе не знала, — что ж, тогда совсем жареным запахло, и я поняла, что это моя сестра пришла и будет вместе со мной ждать нашего отца.
Читать дальше