Всякий раз, когда мне велели подумать о чем-нибудь, мой мозг превращался в пустыню. Но на этот раз мне не нужно было думать, потому что у меня уже был готов ответ. Я был сыном своей матери. Я не мог быть чьим-то еще. Когда я был моложе и у меня были сложности с обучением письму, она усаживала меня за кухонный стол, накрывала мою руку своей, и мы двигались по всему алфавиту несколько вечеров подряд. Потом она водила меня по словам и предложениям, пока эти движения не стали жить своей жизнью, частично ее и частично моей. Я не мог и до сих пор не могу прикоснуться ручкой к бумаге, не представляя ее рядом. То же самое с плаванием, пением. Я вполне мог представить, как покидаю ее. Я знал, что мне придется сделать это рано или поздно. Но называть кого-то другого матерью было невозможно.
Я не продумывал это до конца. Это было во мне на уровне инстинкта. Я также чувствовал, как во мне действует инстинкт, хотя и в меньшей степени, скорее как тревожный сигнал, когда дядя описывал свою семью как «упорядоченная». Мне совсем не нравилось, как это звучит, и я никак себя с этим не ассоциировал.
И даже если бы моя мать не сказала, чего она хочет, или дала бы какие-то намеки, я был уверен, что она хотела, чтобы я остался с ней. Я воспринимал ее непроницаемость как сокрытие этого желания. Позже она согласилась, что так оно и было, но, вероятно, все было не так просто в тот момент. Она все еще надеялась, что этот брак будет удачным, была готова смириться практически со всем, лишь бы это работало. Мысль о том, что это очередной провал, была невыносима для нее. Но она тоже могла мечтать о полете и свободе – необремененная, одиночная свобода, свобода даже от меня. Как и всякий человек, она, должно быть, хотела разных вещей одновременно. Человеческое сердце – темный лес.
Спустя неделю или около того я объявил за ужином, что решил не ехать в Париж.
– Какого черта ты не поедешь? – сказал Дуайт. – Ты поедешь.
– Он вправе сам выбирать, – сказала Перл, в кои-то веки приняв мою сторону. – Разве нет, Розмари?
Моя мать кивнула.
– Вот и весь расклад.
– Нет, это нельзя так просто бросить, – сказал Дуайт. – Ни в коем случае.
Она все еще надеялась, что этот брак будет удачным, была готова смириться практически со всем, лишь бы это работало. Мысль о том, что это очередной провал, была невыносима для нее.
Он посмотрел на меня.
– Почему ты думаешь, что не поедешь?
– Я не хочу менять свое имя.
– Ты не хочешь менять свое имя?
– Нет, сэр.
Он отложил свою вилку. Его ноздри раздувались.
– Почему нет?
– Я не знаю. Я просто не еду.
– Что ж, это чушь собачья, потому что ты уже менял свое имя однажды, не так ли?
– Да, сэр.
– Тогда ты также мог бы поменять и другое имя, подчистую.
– Но речь о моей фамилии.
– О, бога ради. Ты думаешь кому-то есть дело до того, как ты себя называешь?
Я пожал плечами.
– Не изводи его, – сказала моя мать. – Он уже принял решение.
– Мы говорим о Париже! – заорал Дуайт.
– Это его выбор, – ответила мать.
Дуайт ткнул в меня пальцем.
– Ты поедешь.
– Только если он захочет, – сказала моя мать.
– Ты поедешь, – повторил он.
За исключением Артура, люди не слишком много обсуждали то, что я не еду в Париж. Они, вероятно, все это время думали, что это была просто одна из моих очередных историй. Артур называл меня французиком какое-то время, потом потерял интерес после того, как увидел, что я тоже охладел к этой теме, в то время как втайне я продолжал думать о мощеных улочках и зеленых крышах, о кафе, где быстрые, с выразительными голосами, женщины пели песни о том, что ни о чем не жалеют.
* * *
Дуайт сказал, что однажды видел Лоренса Велка в вагоне-ресторане. Он рассказывал, что подошел прямо к нему и сказал, что он его любимый ведущий. Вероятно, так оно и было, так как он правда любил музыку Лоренса Велка в стиле шампань больше, чем какую-либо другую. У Дуайта была обширная коллекция записей Лоренса Велка. Когда его шоу шло по телевизору, мы должны были смотреть это вместе с ним, вести себя при этом тихо и вставать только во время рекламы. Дуайт пододвигал свое кресло близко к телевизору. Он наклонялся вперед, когда пузырьки поднимались над Шампань Оркестром и Лоренс Велк всходил на сцену, кланяясь во все стороны, восклицая заявления покорности своим елейным, ошпаривающим мозг, как инструмент казу [9] Казу – американский народный музыкальный инструмент, аналог российской расчески с папиросной бумагой ( прим. ред. ).
, голосом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу