Я часто стою в карауле у русских. Их фигуры в темноте похожи на хворых аистов, на большущих птиц. Они подходят вплотную к забору, прислоняются к нему лицом, цепляются пальцами за сетку. Нередко стоят там длинной цепочкой. Дышат ветром, прилетающим с пустоши и из рощ.
Говорят они редко, да и тогда немногословны. Друг к другу относятся человечнее и, как мне кажется, более по-братски, чем мы здесь. Хотя, возможно, лишь потому, что чувствуют себя несчастнее нас. А ведь для них война кончилась. Впрочем, дожидаться дизентерии тоже не жизнь.
Ополченцы, которые их охраняют, рассказывают, что на первых порах они были побойчее. Между ними, как всегда случается, завязывались интрижки, и нередко доходило до драк и поножовщины. Теперь они уже совсем отупевшие и безразличные, в большинстве даже онанировать перестали, до того ослабли, хотя обычно с этим делом обстоит препаршиво – целые бараки предаются рукоблудию.
Они стоят у забора, порой кто-нибудь бредет прочь, но его место пустует недолго. Почти все молчат; лишь немногие клянчат окурок сигареты.
Я вижу их темные фигуры. Бороды развеваются на ветру. Мне ничего о них не известно, я знаю только, что они пленные, и именно это меня потрясает. Их жизнь безымянна и без вины; знай я о них больше – как их зовут, как они живут, чего ожидают, что их гнетет, – мое потрясение набрало бы определенности и могло обернуться состраданием. А так я угадываю лишь боль унижения, ужасающую тоскливость жизни и людскую жестокость.
Приказ сделал эти тихие фигуры нашими врагами; приказ мог бы превратить их и в друзей. Где-то за столом несколько человек, которых ни один из нас знать не знает, подписывают некий документ, и на годы наша главная цель – то, что весь мир обыкновенно считает презренным и заслуживающим наивысшей кары. Кто сможет провести различие, глядя здесь на этих молчаливых людей с детскими лицами и апостольскими бородами! Любой унтер-офицер куда более лютый враг новобранцу, а любой старший учитель – ученику, чем они нам. И все же, будь они свободны, мы бы снова стреляли по ним, а они по нам.
Я пугаюсь; продолжать такие размышления нельзя. Этот путь ведет в бездну. Еще не время, но я не хочу потерять эту мысль, хочу сохранить ее, отложить впрок до конца войны. Сердце бьется учащенно: не здесь ли та цель, то великое, уникальное, о чем я думал в окопах, искал как возможность существования после краха всей и всяческой человечности, не это ли задача для последующей жизни, стоящая многолетнего кошмара?
Достаю сигареты, разламываю каждую пополам, раздаю русским. Они кланяются, закуривают. Теперь на иных лицах светятся красные точки. Они успокаивают меня, с виду – словно оконца темных деревенских домишек, за которыми угадываются комнаты, полные приютного тепла.
Дни идут. Туманным утром опять хоронят одного из русских, теперь там почти ежедневно кто-нибудь умирает. Я как раз в карауле, когда его хоронят. Пленные поют свой хорал, поют на несколько голосов, и кажется, будто звучат вовсе не голоса, а орга́н, стоящий далеко на пустоши.
Погребение проходит быстро.
Вечером они опять у забора, и ветер летит к ним из березовых рощ. Звезды дышат холодом.
Я теперь знаю кой-кого из пленных, вполне сносно владеющих немецким. Среди них есть один музыкант, он рассказывает, что был скрипачом в Берлине. Услышав, что я немного играю на фортепиано, он приносит скрипку, играет. Остальные садятся, прислонясь спиной к забору. Он стоит и играет, часто его лицо принимает отрешенное выражение, какое бывает у скрипачей, когда они закрывают глаза, потом инструмент опять ритмично двигается в его руках, а он улыбается мне.
Наверно, играет он народные песни, потому что другие тихонько подпевают. Темные холмики, из глубин которых доносится тихая мелодия. Напев скрипки над ними, точно стройная девушка, звонкий и одинокий. Голоса умолкают, а скрипка остается… в ночи она тоненькая, слабая, будто озябшая, приходится стать совсем рядом; в помещении, наверно, было бы лучше, но здесь, под открытым небом, ее одинокое блуждание наводит грусть.
Увольнительной на воскресенье мне не дают, ведь я только что из продолжительного отпуска. Поэтому в последнее воскресенье перед отъездом на фронт меня навещают отец и старшая сестра. Весь день мы сидим в солдатском клубе. Больше деваться некуда, не в барак же идти. В середине дня прогуливаемся в пустоши.
Часы тянутся мучительно, мы не знаем, о чем говорить. Вот и говорим о болезни мамы. У нее действительно рак, она уже в больнице, скоро операция. Врачи надеются на выздоровление, но мы никогда еще не слыхали, чтобы рак вылечили.
Читать дальше