— Не огорчайся, Давид, — вклинилась во взъерошенные чувства мужа Евдокия Петровна. — Сделай правильные выводы из всего этого.
— Из чего этого? Что, собственно, произошло? — прищурился Давид Исаевич. — Благодарностью обошли. Так это еще вопрос: заслужил ли я ее? И уж если злиться, то только на то, что всё это меня огорчает.
— Не утешай себя. Тебя унизили. Факт. Но и поделом. Ты убежден, что творишь важное дело, ищешь новые пути активизации воспитания студентов, уверен, что выполняешь лучше других свои обязанности представителя старшего поколения — заботишься о молодежи, о ее будущем. Какое заблуждение! Барахтаешься в мелочах. Песни распеваешь, а надо все силы положить на то, чтобы учить будущего учителя быть учителем, дать ему профессию — единственную, цельную, монолитную, не разбавленную самодеятельностью, наподобие сопутствующих товаров в обувном магазине. Твои потуги — пустоцветы. Умные люди так и оценили их.
Вернулась Норшейн. Пригласила зайти в партком.
— Сейчас мне там делать нечего, — отказался Давид Исаевич.
— Тем более мне, — поддержала его жена, повернулась и ушла прочь.
— Прошу вас без этих, как их, спиралей, — заметила спокойно Норшейн. — Ждут ведь вас.
— Я занят, — уши Давида Исаевича побагровели.
— Ну-ка, ни с места. Стойте здесь. Я — быстро.
Она действительно вскоре пришла и протянула плотный лист грамоты:
— Вот, Давид Исаевич, смотрите. Это вручат вам на торжественном собрании. Справедливость взяла свое.
Давид Исаевич протянул руку, взял красиво оформленный похрустывающий лист, наклонился над ним. Каллиграфическим почерком в нем удостоверялось, что коммунист Коростенский Давид Исаевич в день всенародного праздника награждается партийным бюро грамотой за успехи в организации художественной самодеятельности института и руководство ФОПом.
Вдруг разрумянившаяся Норшейн ахает: Коростенский неторопливо порвал грамоту сначала на две части, потом на четыре и бросил клочья в мусорную корзину.
Несколькими минутами позже, когда они шли рядом по коридору, Норшейн выговаривала ему:
— Зачем вы так безобразничаете?
Он тяжело сопел.
— Вместо того чтобы я на вас сердилась, вы дуетесь на меня.
По глазам Норшейн было видно, что в ней происходила внутренняя работа мысли.
— Все может легко простить женщина, — шепнула Анна Арнольдовна. — Только не того, кто пренебрег ее любовью. А я здесь, с вами. Вы что-нибудь понимаете? Ничего-то вы не петрите. Но это к лучшему, наверное. Мне жаль вас. Несчастный вы человек, вас не любят.
— Начальство не должно любить своих подчиненных, — вяло ответил Давид Исаевич.
— Дурачком прикидываетесь? Вы же отлично знаете, о чем я говорю.
Давид Исаевич пожал плечами:
— Надо же, какой я все-таки тупица. Но теперь дошло. Ваше предположение злое. Однако упрощенное мышление здесь не подходит.
— Какой вы слепец!
— Прожитая жизнь что-то значит или нет? О чем-то свидетельствует?
— Господи, какой вы младенец! Кумиру вашему, если хотите знать, к сожалению, не встретился тот, кто увлек бы ее и освободил бы от вас.
— Возможно, — согласился Давид Исаевич, с поразившим Норшейн смирением. Он понимает, Дусе крепко не повезло. Судьба могла бы связать ее не с ним, а с кем-нибудь более удачливым. Хотя кто мог предвидеть, что все его планы, все его надежды ветер жизни развеет как мякину? Видно, наступает момент, когда женщина задумывается над тем, что дал ей муж. И судит без уступок. Вольна оправдать, вольна отречься. Все же собачий нюх у этой Норшейн, все увидела, все раскусила.
Глядя впереди себя, Давид Исаевич произнес, скорее для себя, чем для Норшейн:
— Но меня-то зачем со счетов сбрасывать? Вы напрямик со мной, Анка Арнольдовна, отвечу вам тем же. Я — люблю. Вот что для меня важно. И пусть безответно. Добро ее помню, все помню. Когда тонул, трясина засасывала, погибал — издали неизменно, настойчиво светил огонек, манил и звал, обещал и грел. И вытащил! Не дал мне пасть. Такая вот окрошка.
— Да, на подобный героизм способна лишь женщина. Вы, мужики, эдакого не можете, кишка тонка.
И вдруг перескочила на совсем другое, свое.
— Понимаете, чем дальше, тем больше я боюсь остаться одной, — призналась она. — Но одиночество вдвоем еще более тягостно.
Давид Исаевич на это признание не ответил. Ему стало неуютно, какая-то тяжесть легла на душу.
Навстречу шла Евдокия Петровна. В руках у нее трепыхалась газета.
Сунув руки в карманы и сжав там кулаки, Давид Исаевич весь напрягся. Он уговаривал себя: «Разве мыслимо прожить жизнь не любя. Давно могла бы порвать. Сгрести в охапку Леонтика и уйти, еще до войны, во время учебы. И потом было сколько поводов! Когда воевал. Тем более когда в Тагил загремел. Кто бы упрекнул? Не сделала этого. Ждала. Молодая. Красивая. И после — тоже. Кто мешал ей взять Илюшку за руку — поминай как звали. Одним терпением тут не обойдешься».
Читать дальше