— Ничуть они не сильны, — говорит Ева. — Просто я слабая. Я глупая и не способна противостоять этим хамам! Плачу, трясусь, тушуюсь. Так мне и надо. Даже здесь, сейчас я все равно не могу выбросить из головы этого человека! Надо было отрубить мне голову. Вот это было бы справедливо!
— А теперь, — говорит Сысовский, — она еще с одним евреем. В ее-то возрасте. Теперь Ева пала окончательно.
Она что-то говорит ему по-чешски, он отвечает по-английски.
— Воскресенье, — говорит он, — что ты будешь делать дома? Выпей, Евушка. Выпей виски. Наслаждайся жизнью, попробуй.
Она снова переходит на чешский — то ли просит его о чем-то, то ли упрекает, то ли казнится сама. Снова на английском и снова очень мягко он говорит:
— Понимаю. Но Цукерман ведь спрашивает.
— Я ухожу! — обращается она ко мне. — Мне надо идти!
И выбегает из гостиной.
— Ну а я остаюсь… — бормочет он и приканчивает виски.
Входная дверь открывается и захлопывается прежде, чем я успеваю встать и проводить гостью.
— Если хотите знать, — говорит Сысовский, покуда я подливаю ему виски, — то она сказала, что идет домой, а я сказал, а что там делать, а она сказала: «Мне тошно от твоих умствований, от своего тела, до смерти тошно от этих тоскливых историй!»
— Ей хочется послушать что-нибудь другое.
— Скорее, кого-нибудь другого. Она сегодня злится, потому что думает, будто я привел ее сюда, только чтобы похвастаться ею перед вами. А что мне оставалось — бросить ее в номере одну? В воскресенье? Куда бы мы в Нью-Йорке ни пошли, стоит нам встретиться с каким-нибудь мужчиной, она сразу на меня накидывается. «Зачем он нам нужен?» — говорит она. Далее следует драматическая сцена и обвинения в сводничестве. Я сводник, потому что она мечтает меня бросить, но боится: ведь в Нью-Йорке она совсем одна и никто ее здесь не знает.
— А в Прагу ей путь заказан?
— Лучше ей не быть Евой Калиновой здесь, чем быть Евой Калиновой там. В Праге Ева сойдет с ума, когда увидит, кого ввели на роль Аркадиной.
— Но здесь она сходит с ума, распродавая платья.
— Нет, — говорит он. — Проблема не в платьях. Просто сегодня воскресенье. А воскресенье не лучший день недели для эмигрантов.
— Почему вас обоих выпустили?
— Теперь тех, кто хочет уехать, не держат. Кто уезжать не хочет, тому приходится сидеть и помалкивать. А кто не согласен ни уезжать, ни помалкивать, того сажают.
— А вы, Сысовский, оказывается, сверх прочего еще и еврей? Неожиданно.
— Я похож на маму, она была гойка. Евреем был отец. И не просто евреем, а вроде вас — он писал о евреях; вроде вас, всю жизнь был помешан на еврействе. Написал сотни рассказов о евреях, но ни одного не напечатал. Отец был интровертом. Преподавал в нашем заштатном городке математику в старших классах. Писал для себя. Вы знаете идиш?
— Я еврей, но мой родной язык — английский.
— Отец писал на идише. Чтобы прочесть его рассказы, я выучил идиш. Говорить на нем я не умею. Мне не довелось говорить с ним. Он погиб в 1941-м. Еще даже до депортации дело не дошло, а к нам в дом пришел фашист и застрелил его.
— Почему именно его?
— Евы тут уже нет, так что я могу вам рассказать. Это еще одна из моих скучных европейских историй. Одна из ее любимых. Имелся в нашем городке офицер-гестаповец, который обожал играть в шахматы. Когда началась оккупация, он узнал, что лучший шахматист в округе — мой отец, и каждый вечер вызывал его к себе. Отец был мучительно застенчив, даже учеников своих стеснялся. Но он надеялся, что если сумеет поладить с тем офицером, то мои мать и брат будут в безопасности, и потому являлся к нему по первому зову. Это и вправду сработало. Всех евреев в городке согнали в гетто. День ото дня жизнь становилась все тяжелее — для всех, кроме нашей семьи. Больше года нас не тревожили. Преподавать в школе отцу уже было запрещено, но ему разрешили ходить по ученикам и подрабатывать частными уроками. По вечерам, после ужина, он выходил из гетто и шел играть в шахматы с гестаповским офицером. А в городке квартировал еще один офицер-гестаповец. Он покровительствовал еврею-дантисту. Тот дантист перелечил ему все зубы. Ему тоже оставили практику, тоже не трогали семью. Как-то в воскресенье, такое же, быть может, как сегодняшнее, те два гестаповца пошли вместе выпить и напились, кстати, спасибо за радушие, мы с вами тоже недурно выпили. Они были добрыми друзьями, но, видимо, сцепились не на шутку, потому как тот, кто играл с отцом в шахматы, ввалился домой к дантисту, вытащил его из постели и застрелил. Второй фашист до того взъярился, что наутро заявился к нам и убил не только моего отца, но и брата, ему всего восемь тогда минуло. Когда убийцу вызвали к немецкому коменданту, тот объяснил свой поступок так: «Я убил его еврея за то, что он убил моего». — «Но ребенка-то за что?» — «Зол был до чертиков». Их пожурили и велели больше так не делать. Вот и все. Но даже то, что их пожурили, — это было нечто. В те дни евреев могли убивать в собственных домах, даже прямо на улице — законом это не запрещалось.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу