Женщина говорит:
— Зденек, расскажи.
— Что тут рассказывать? — отвечает он. — Сатира задевает их сильнее, чем ярый идеологический фанатизм. Я насмехался. Они ведь идеологи. Ненавижу идеологов. Вот чем вызвана их злоба. Вот чем вызваны мои сомнения.
— Ваши сомнения в чем? Объясните.
— В 1967 году я опубликовал в Праге небольшую безобидную сатиру. В 1968-м пришли русские, и больше меня не печатали. Что тут еще сказать? А когда я прочитал в библиотеке те глупые рецензии на вашу книгу, меня кое-что заинтересовало. Не их глупость, с этим все ясно. А то, что среди этих писак нет ни одного человека, которого можно было бы назвать умным. Когда подобные вещи читаешь в Америке, охватывает страх за будущее, за мир, за все.
— Страх за будущее, даже за мир, это я понимаю. Но «за все»? Стоит выразить писателю сочувствие по поводу глупых рецензий, и он ваш друг навеки, Сысовский, но теперь, когда мы с вами этот этап уже миновали, хочу послушать о ваших сомнениях.
— Расскажи ему, Зденек!
— Да что рассказывать? По правде говоря, я вообще не уверен, что сомневаюсь. Возможно, никаких сомнений у меня нет. Но думаю, лучше бы были.
— Почему? — спрашиваю.
— Я помню, как все было до вторжения в Прагу, — говорит он. — Уверяю вас, в Праге шестидесятых годов не могло появиться ни одной такой рецензии на ваши книги — планка была намного выше. И это несмотря на то, что мы, упрощенно говоря, считались просталинской страной, а США — страной интеллектуальной свободы.
— Зденек, он хочет услышать не про эти рецензии, а про твои сомнения!
— Успокойся, — бросает он ей.
— Человек задал тебе вопрос.
— Я отвечаю.
— Так давай же. Говори. Слышал, что он сказал: похвал с него уже достаточно!
Италия, Канада, теперь Нью-Йорк — она сыта по горло их странствиями. Слушая его, она на миг прикрывает глаза и дотрагивается до выступающей на виске жилки — словно ей припомнилась еще одна непоправимая потеря. Сысовский прихлебывает мой виски, она отказалась даже от чая. Ей хочется уехать, возможно, обратно в Чехословакию, и, возможно, одной.
Вмешиваюсь — пока она не сорвалась на крик — и уточняю у него:
— А вы могли остаться в Чехословакии, несмотря на запрет вашей книги?
— Мог. Но останься я в Чехословакии, мне, боюсь, пришлось бы сдаться. Я не мог бы писать, выступать на публике, не мог бы даже видеться с друзьями — меня бы сразу тащили на допрос. Попытайся сделать хоть что-то, что угодно, и это поставит под угрозу и твою собственную безопасность, и безопасность твоей жены, детей, родителей. У меня там жена. Ребенок и престарелая мать, которая и так уже вдоволь настрадалась. Ты понимаешь, что ничего не можешь поделать, и ты сдаешься. У нас в стране никто не борется с насаждением русского языка. Да, оккупантов все ненавидят, но в конечном счете это ничего не дает. Вы, американцы, мыслите в рамках года-двух; русские мыслят в масштабах столетий. Они сознают, что живут на перспективу, ощущают, что настало их время. Они чуют это нутром, и они правы. Правда в том, что чем дальше, тем больше наше население мало-помалу смиряется со своей участью. Восемь лет прошло. Гонениям теперь подвергаются лишь писатели да интеллектуалы, лишь писать и думать у нас нельзя; остальные довольны, довольны, даже невзирая на ненависть к русским, и во многом они живут лучше, чем когда-либо. И хотя бы из скромности не надо их тревожить. Как требовать, чтобы тебя печатали, если гложет мысль: а что, если это в тебе говорит тщеславие? Я, в отличие от вас, не гений. Музиль, Пруст, Манн, Натан Цукерман — зачем им читать меня? Моя книга вызвала скандал не только потому, что она сатирическая, но и потому, что в 1967 году, когда она вышла, мне было двадцать пять лет. Новое поколение. Будущее. Но мое поколение будущего поладило с русскими лучше всех остальных. Остаться в Чехословакии и бодаться с русскими из-за своих книжонок — стоило ли оно того? Что изменит еще одна моя книга?
— Солженицын считает иначе.
— Он молодец. А стоило ли мне ставить на кон все, чтобы опубликовать еще одну сатиру? Борясь против них и подвергая опасности себя и всех, кого знаю, сумел ли бы я хоть чего-то добиться? К сожалению, однако, в той же степени, и даже еще больше, в какой меня не влечет путь бездумного тщеславия, я не могу и примириться с необходимостью сойти с дистанции. Я не храбрец, но быть совсем уж жалким трусом не желаю.
— А может, это тоже просто тщеславие?
— Вот именно — и я весь в сомнениях. В Чехословакии, останься я там, я смог бы найти какую-никакую работу, и жил бы тогда в родной стране, и черпал бы от этого силу. Там я не мог быть писателем, но мог быть чехом. А на Западе я могу быть писателем, а вот чехом — нет. Здесь, где как писателю мне грош цена, я только писатель. У меня больше нет всего остального, что дает жизни смысл: страны, языка, друзей, семьи, воспоминаний и так далее — здесь у меня только литература. Только вот писать я могу главным образом о том, что происходит там, и только там это может иметь отклик, о котором я мечтаю.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу