Егор уезжать медлил, — видно, поговорить еще хотел или, чтоб про автомобиль спросила, ждал. Автомобиль был слабостью Егора, он его на своем дворе держал, а не в колхозном гараже, сам мыл, а этот новый — просто вылизывал. Феодоре нравилось, что над передним и задним стеклами висит бахрома из плюшевых шариков, будто занавески подняты. Шарики придавали бездушной железке домашний уютный вид. Но сейчас Феодора хвалить машину не стала — не было настроения, да и ноги что-то сильно разболелись. Вены, будто нарывали, дергало тикающей острой болью. И Егор, не дождавшись ни расспросов о машине, ни одобрения своей хозяйственности, глянул обиженно и взял с места так, что взвизгнули колеса и кусочки шлака вылетели из-под них.
Коза испуганно рванулась, и Феодора, дернув за веревку, строго крикнула:
— А ну стой, ледащая!
Она старалась не называть козу по имени. Глупое прозвище дали внуки прошлым летом, когда приехали к Феодоре на каникулы.
— Ко́за-Оза, — кричали они во дворе, и Зорька отзывалась дребезжащим блеянием. Так и прилипло это имя, к неудовольствию Феодоры. Дети в августе уехали, и Феодора попыталась вернуться к прежнему прозвищу, но коза уже не откликалась на него, да и в селе не только приятели внуков, все лето таскавших козу за собой, но и взрослые, интересуясь жизнью Феодоры и, следовательно, хлопотами с единственной живностью в ее хозяйстве, называли бывшую Зорьку — Оза.
Последнее время Феодора часто бывала в плохом настроении. Это началось с весны, когда сын написал, что дети поедут в пионерский лагерь к морю, а она пускай продаст Озу («Тоже помнит», — неодобрительно отметила Феодора) и приезжает пожить к ним, осмотреться, — может, и решит наконец переехать навсегда.
Две вещи рассердили и огорчили Феодору в письме: первая, что внуки не приедут, и вторая — непонятное упрямство сына, вновь заговорившего о ее переезде. Разговор возникал не первый раз, доводы сына были логичны, и именно логичность их злила Феодору, потому что, кроме слов «Я здесь родилась, я здесь и умру», ничего возразить не могла. Она понимала, что слова эти не объясняют ее упрямства, но лучше, полнее найти не могла и оттого сердилась на себя и на него. Не могла же сказать, что маленький сад, и хата, и та дорога ранним утром на буряковое поле, по которой ходила с бабами, и бабы с их знакомыми разговорами, и бесконечные сочно-зеленые узкие полосы ботвы, тянущиеся до высоких холмов, где в шесть часов, означая конец работе, проходит поезд из Гадяча, — ее жизнь — тот единственно возможный способ существования, который знала и любила. Не могла же сказать, что именно теперь, как никогда, нельзя было ей уехать отсюда.
Феодора знала, что скоро умрет. Знала не потому, что иссякли силы, — сил еще хватало, — но от нового, ранее не испытанного отношения к миру. Теперь все, что происходило вокруг, все приобрело какой-то особый прощальный смысл, заставляющий вглядываться, вслушиваться в поступки и речи людей. Новое отношение появилось у нее и к жизни природы. Краски поблекли, и, может, потому полюбила Феодора сумерки вечеров и ранних рассветов, что оправдывали эту потерю.
Долгими бессонными часами, сидя у окна, она уже не вспоминала, как раньше, давние события, а внимательно следила за медленным течением ночи, слушала одинокие ее звуки.
А главное, появилось новое отношение к себе, к своему прошлому и теперешнему бытию. Пришло постоянное, раздражающее душу чувство неудовлетворенности и обмана. Ей казалось, что мало повидала она за свое долгое пребывание на земле, мало порадовалась, попраздновала, что не исполнилось что-то, что только с ней исполниться должно было, чем поманила жизнь в молодости, чего ждала терпеливо так долго и не дождалась, — теперь уж ясно видно. И оттого, что некого было винить и никому нельзя пожаловаться, от недоброго, беспомощно-досадливого, будто к обидчице, интереса к окружающей жизни, идущей своей, независимой от нее чередой, стало существование Феодоры отдавать чем-то горьким, пришло не испытанное раньше постоянное раздражение души.
«Словно недоеная корова, злишься», — как-то подумала она о себе.
Конечно, можно было уехать к сыну, облегчить ему и невестке быт, снять с них хлопоты с детьми и хозяйством, но стоило Феодоре вспомнить их вечную суету и торопливость, субботние шумные сборы — летом в поход на лодке, зимой на лыжах, — как больное и трудное решение бросить перед смертью родные места представлялось ей бессмысленной, никому не нужной блажью, и она снова ругала себя и за то, что не едет в Москву, и за то, что остается.
Читать дальше