Последнюю фразу вместо меня повторил дядя Кюхейлан:
– «Я немного туга на ухо!»
Мы все вместе рассмеялись.
Сидя в камере, мы не испытывали боли, но всегда находились на ее пороге. Не так ли было и наверху? Там, среди небоскребов, трущоб, автомобильных гудков и безработицы, с нами в любой момент могла стрястись какая-нибудь беда. Огромный город, согревающий своих жителей искусственными мехами, способен был внезапно отвергнуть нас и сбросить в канализацию. Этот риск возбуждал наш аппетит, каждый день порождал все больше желаний. Мы верили, что приблизились к вратам рая, и полагали, что ад находится у нас под ногами. Оттого таким чрезмерным было наслаждение, таким неотступным – страх. Мы забывались смехом. Каждое чувство оказывалось не в меру раздутым, эгоистичным и, покидая нас, оставляло после себя мерзкий, липкий запах на нашей коже. Когда мы замечали это, нам еще сильнее хотелось изменить Стамбул.
После стольких дней допросов у меня, как у тех стамбульцев из истории про библиотекаря, отстали часы, и во время пыток я задавал сам себе больше вопросов, чем следователи. Я был не машиной, а человеком, и близился тот час, когда моя плоть и кости не смогут больше выносить боль. Я начал задумываться о том, как ее прекратить. Может быть, если я заговорю, это никому не повредит? Может быть, выдать следователям какие-нибудь незначительные сведения, чтобы эти костоломы остановились? Назвать какое-нибудь одно имя, один какой-нибудь адрес? Человек, чье имя я назову, давно уже скрылся и находится в безопасности, конспиративной квартиры по известному адресу давно уже нет. Так я пытался убедить самого себя. Я выдам только что-нибудь совсем-совсем неважное, я никого не подвергну опасности. Следователи убедятся, что им не лгут, а я спасусь от боли. Неужели нельзя так сделать? Размышляя об этом, я не мог понять, откуда проникают в мой мозг подобные слова. Должно быть, электрические разряды, прожигая тело, превращались сначала в боль, потом – в отчаяние и в конце концов – в мысленные промельки невинных словечек. Я приближался к какому-то рубежу и не мог понять, что меня ждет за ним.
Что мне делать, за что держаться? Я хотел посоветоваться с Доктором, но что он мог сказать, кроме того, что нельзя терять надежду? От моей слабости не находилось средства, вопросы в моей голове не имели ответов. Передо мной высилась окровавленная стена, и я не видел ничего, кроме нее. Я был одинок, как библиотекарь Шерафет-бей, веривший только своим часам, хотя все остальные часы в Стамбуле показывали другое время. В памяти всплыли чьи-то слова: «Великие мечты влекут за собой великое разочарование». Впервые в жизни я признал себя побежденным, и от этого было горько на душе. Я не сумел превозмочь боль, уготованную мне городом.
– Эту историю ты уже рассказывал, только кончалась она иначе, – заметил Доктор.
– Как в одну реку нельзя войти дважды, – парировал я, – так и в Стамбуле нельзя дважды рассказать одну и ту же историю.
Жизнь коротка, истории длинны. И мы хотели стать частью какой-нибудь из них, притоком влиться в реку под названием Жизнь. Потому и рассказывали одну байку за другой.
– Эти часы на цепочке, – вступил в разговор дядя Кюхейлан, – один из предметов моего любопытства, связанных со Стамбулом. Если верить отцу, красные рубины на их крышке сияли в темноте, как звезды. Всякий, кому случалось их увидеть, потом ночь за ночью смотрел на небо и, только обнаружив там звезды, похожие на рубины, убеждался, что часы показывают истинное время.
– В детстве я ходил в библиотеку, где часы всегда спешили на десять минут, – поделился Доктор. – В те времена о часах, украшенных рубинами, рассказывали много историй, и все они почему-то кончались по-разному, постоянно менялись. Ребенком я не придавал этому значения, но теперь эти часы на цепочке и меня заинтересовали.
– Как будто у нас нет в этой камере других печалей… – пробормотал я себе под нос.
Дядя Кюхейлан, сидевший рядом со мной, обернулся и поглядел на меня.
– А разве у нас есть другие печали, Демиртай? – спросил он так серьезно, будто сидел не на перепачканном кровью бетонном полу, а в какой-нибудь кофейне.
Мне захотелось улыбнуться. Но вместо этого я заговорил о трупе женщины, который видел накануне в помещении для допросов. Следователи время от времени развязывали мне руки и ноги и давали подняться, осмотреться вокруг. У стены лежала женщина. Без одежды. На ее коже живого места не было от кровоподтеков. Не возникало сомнений, что она мертва: ее губы и грудь не шевелились, она не дышала. Один из следователей подошел к телу и пнул его в живот. Потом еще раз. И еще. Затем наступил на пальцы и стал их плющить. При этом он глядел на меня, с любопытством ожидая, не исказится ли мое лицо, не сорвутся ли с губ какие-нибудь слова, и мотал головой в такт движениям ноги. Ему было весело. Возле руки женщины лежали часы с разбитым стеклом. Следователь заметил, куда направлен мой взгляд, и на некоторое время задумался, словно столкнулся с предметом неясного назначения. Потом наступил на часы ботинком, измазанным грязью и кровью. Медленно повернул ботинок на каблуке. Раздавил часовую и минутную стрелки, пружинки и шестеренки. Тело его двигалось вперед-назад, голова описывала круги в пустоте. На лице застыло бессмысленное, как у пьяного, выражение. И не только эти вполне обыкновенные часы крушил он своим ботинком, а словно самое прошлое и будущее, вчерашний день и сегодняшний. Кто мог бы его остановить? Он разрушал время, держал в своей руке смерть. Кровь, мясо и кости были на его стороне. Он не умел и не желал останавливаться. Под его ногой хрустели стрелки, со лба тек пот, набухали вены на висках. Подобно древним фараонам, он мнил себя не столько человеком, сколько едва ли не равным богам существом. Он был непогрешим и не ведал страха кары. Он повелевал болью, властвовал над жизнью и смертью своих жертв.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу