«Ночи Валгаллы» были самым дорогим и модным клубом города. Наученный горьким опытом, я не отождествлял вывеску с содержимым и не надеялся на встречу с валькириями, героями и тому подобным. Все же «Ночи» меня удивили, оказавшись скучнейшим добропорядочным заведением, из тех, что любит еще не растлившаяся буржуазия: с безликим политкорректным интерьером, безликой холеной обслугой и безликой дорогой кухней.
Культ обезличенности сказался и на самом мероприятии, поэзостриптизе. Напрасно моему подгнившему воображению мерещился настоящий стриптиз настоящих поэтов, которые будут элегантно освобождаться от одежд на эстраде, сопровождая разоблачение тела разоблачением души — декламацией своих сочинений; так сказать, единство внутреннего и внешнего.
Нет, поэты были сами по себе, разоблачающиеся девицы вокруг неизбежного шеста — сами по себе. И те и другие совершали, впрочем, старательные энергичные телодвижения (не в такт), и поэты действительно декламировали (поочередно). Музыкальный фон не сочетался ни со стриптизом, ни с декламацией, составляя обособленное третье.
В поэтах я изумленно опознал группу московских гостей, несколько лет назад объединившихся под вывеской «Прециозных шалунов» и тогда же, несколько лет назад, бывших очень популярными. Вдохновленные успехом своей грациозно глупой поэзии, шалуны издали том прозы, и на этой довольно-таки посредственной прозе их звезда закатилась. Как я убедился, они не унывали и разъезжали по городам и весям с новой программой.
Я поискал взглядом самого знаменитого шалуна, Бубенцова. Он сидел за столиком в кругу массивных дам, чуть обрюзгший, чуть потасканный, изменивший стиль в одежде — но тем не менее все тот же: прециозный, бойкий, неунывающий и многоречивый. Дамы угощали его шампанским. Откуда-то появились молодые модники, тинейджеры-петиметры, представители тусовок. Все это блистало, орало, пенилось и влеклось к эстраде. Справившись с бархатной хваткой пиджака, я приободрился и начал получать удовольствие.
Я получал удовольствие и не мешал веселиться Григорию, то и дело отбегавшему к столикам каких-то своих знакомых. Знакомых оказалось много, почти все приглашали, мы сновали, вскоре я увидел себя в одной компании с Бубенцовым. Дамы на этот раз были помоложе и менее многочисленны. Бубенцов разглядывал меня несколько озадаченно, но дружелюбно.
— Интересуетесь поэзией? — спросил он наконец.
— Нет, стриптизом.
— На что тут смотреть, — сказала одна из дам.
— Как же, — сказал я, — почему же. Вон та, рыженькая… Но ведь наблюдение — даже если его предмет нехорош и неинтересен — хорошо и интересно само по себе, как самый безболезненный способ приобщиться к жизни. Наблюдения, метафизика… Метафизика стриптиза. Славное название для романа, верно?
— Так вы пишете? — спросил Бубенцов.
— Я не писатель, — сказал я оскорбленно. — Вот уж о чем не мечталось.
Бубенцов мне, как и следовало ожидать, не поверил, и дружелюбное выражение его лица мгновенно сменилось на кислое и недовольное, как будто тот факт, что кто-то другой что-то там пишет, унижал лично его. «Раздавите гадину», читалось на симпатичном опечаленном лице шалуна.
О литература, ты пожираешь своих убогих детей и вообще все, что имеет несчастье попасть тебе под руку. Ты рушишь связи родства и приязни, мутишь души, вытравляешь искренность, предлагаешь под видом десерта касторку и рвотное. Тобой безжалостно проглочены и те, кто считает тебя ремеслом, и те, кто полагал себя призванным. Ты позволяешь себе игнорировать жизнь, но отдаешь ей на растерзание своих бескорыстных адептов. Твои волшебные замки падают или превращаются в лачуги — но не раньше, чем в их прочность наконец поверят, — а лачуги, вечно обещая вырасти в замок, не меняют своей сути в любом новом обличье. Тебе все безразлично, но ты не терпишь безразличия в других. В конце концов, это так понятно.
Бубенцов не был плохим поэтом, поэтому человеческого в нем осталось очень мало. Определив во мне конкурента, он принялся кривляться. Я послушал и произнес свою хулу литературе.
— Старье, — сказал Бубенцов. — Барахло.
Твое новое — еще большее барахло, хотел сказать я. Фу ты ну ты, центоны он изобрел. Да я таких центонов, мне бы… Я ощутил в себе силы возродить поэзию: благоуханный набор клише, прекрасную бессмысленность повторяющихся слов и образов, все одно и то же, в одном и том же наилучшем порядке. О, я бы развернулся, я попеременно был бы Аполлоном и Афиной Палладой; под сенью моего авторитета поэты бы вернулись к своим прямым обязанностям: петь красавиц, героев и пейзажи, озаряемые луной в ее различных фазах. Совершив все это, я бы отказался от почестей, выбрал преемника, основал фонд и удалился, и жил на Галапагосских островах, печальный и строгий.
Читать дальше