Я, во всяком случае, сам не знал, то ли жить люблю, то ли просто обязан, а до смерти мне даже дальше казалось, чем до рожденья. Да и смерть мало что для меня значила, с жизнью не сравнить. Правда, смерть не раз и не два ко мне подкатывалась и, наверно, ближе, чем к кому другому. Бывало, по пятам за мной ходила, а иногда и отдохнуть пристраивалась рядом, думала, авось во сне меня приберет, и уже вцеплялась костлявой рукой, но никогда ей на меня не хватало сил. Иной раз, бывало, даже заплачет от злости. Плачь, плачь, черная сука, а я еще поживу, мне жить охота. Черта с два ты меня возьмешь, когда тебе вздумается, я сам, когда отживу свое, приду и скажу: пожил всласть, теперь могу помирать.
Сам не знаю, откуда во мне столько жизни было. Иногда бывает, судьба так распорядится, а иногда человек уже отродясь такой, что хоть бы все против него ополчилось, а он живет. Точно сама жизнь его для себя присмотрела смерти назло.
Мне еще и трех лет не исполнилось, когда однажды к нам во двор забрался соседский индюк. Здоровенный, с теленка, и весь обвешанный красными, как вишни, бусами, точно не шея у него, а вишневая ветка. От этих бус все вокруг покраснело, как от багряного зарева. Овцы, хлев, изгородь сделались красными, земля. Собака выскочила из конуры, начала лаять на индюка и налилась красной злостью. Кот из хаты вылез, кис-кис, бурый был, а тут вдруг красный. С гусей будто кто верхнюю одежку содрал, и остались они в одном только красном исподнем. И даже с косы, стоявшей у овина, красная кровь начала капать, кап, кап, кап.
Кинулся я к индюку, чтоб сорвать с него эти бусы, от которых мир красным становится, и повесить себе на шею. А он, верно, подумал, я с ним поиграть хочу, и поначалу пустился наутек. Но вдруг остановился, нахохлился, закулдыкал и раздался вширь, точно вишня ветки раскинула, а из бус этих чуть не брызнула кровь. Я потянулся к его шее, а он как долбанет меня в руку, а потом в голову. И снова закулдыкал, и снова долбанул. Но я уже обеими руками обхватил эту шею и держусь, как за кол в изгороди. Он рванулся, подпрыгнул, но я не отпустил. Тогда он начал меня крыльями бить, а башкой своей, зажатой у меня в руках, так мотал, словно хотел мне ее оставить и безголовым удрать. Только ничего у него не вышло, потому что я в маленьких своих ручонках чувствовал силу, как в четырех руках здоровых мужиков. Протащил он меня по всему двору сначала в один конец, потом в другой. Наконец, видно, понял, что со мной не справится. Остановился, раскинул крылья, будто две тучи, и попытался взлететь. Махал, махал крыльями, дергался, вертелся, извивался, но почему-то воздух не хотел его подымать. Шмякнулись мы с ним на землю. Пыль нас закрыла. Не различить, где индюк, где я, сплошное облако пыли.
Мне казалось, глаза красным застит от этих красных бус, и я радовался, что они мои. А это моя кровь заливала мне глаза. Начал я слабеть. Индюк тоже был еле живой, через силу крыльями шевелил. Все еще норовил меня клюнуть, да что он мог сделать одной башкой, точно из ямины торчащей из моих крепко сжатых рук. Будто зерно на земле клевал, не сильней. А может, уже и сам не видел, что клюет, — глаза у него выпучились и стали как камушки. Только разинул широко клюв, и оттуда какое-то шипенье начало выходить, как из проколотой шины, но все слабей и слабей. Я сомлел, он повалился на меня. Выскочили из хаты отец, мать, подумали, мы оба неживые. Верней, что индюк меня заклевал, а не я его придушил. Ведь я совсем маленький был. А индюк, уже ощипанный и без потрохов, потянул десять кило. Понес меня отец в хату, а у самого слезы ручьем текут и весь перепачканный моей кровью.
Сбежались соседи. Послали в деревню за святой водой, чтобы меня окропить, прежде чем душа отлетит и тело остынет. Кое-кто уже начал отходную читать, кто-то мать утешал, что господь меня обидеть не даст, может, даже в ангелочки возьмет, потому как я еще ни в чем перед миром не виноват. И все ждали эту святую воду. Но, пока ее принесли, я сам ожил. А когда увидел, какая тьма людей надо мной собралась, разревелся — мать долго качала меня на руках, не могла унять.
И потом, когда мы, уже подростками, ходили по домам колядовать, никто не хотел быть царем Иродом, ведь Ироду смерть будто бы голову должна снести, а кому охота помирать. А я всегда соглашался — по мне, чем бояться смерти, лучше было быть царем. Коса у нас была настоящая, какой косят, а не из дерева. И когда смерть замахивалась этой настоящей косой, казалось, что и смерть настоящая, а не Антек Мончка в белой простыне, переодетый смертью. Еще всякий раз острие должно было коснуться затылка, а не только сбросить корону с головы. Но я даже ни разу не вздрогнул. Хотя сколько мы обходили за вечер хат, столько раз смерть, саданув по загривку косой, сносила мне башку. Хозяева, у которых мы колядовали, иной раз от страха зажмуривались, бабы подымали визг и детям закрывали глаза. Но где сильней пугались, там потом и пирога отрезали побольше, и по куску колбасы давали, по рюмочке водки. А уж меня обязательно спрашивали: выпьешь еще одну? И проверяли, отбита ли коса, не осталось ли царапины на шее. И надивиться не могли. Молодец, чертов сын. Ну и ну. Вот это Ирод. Как взаправдашний. Раз только Антек Мончка так маханул, что у меня кровь потекла, тогда я отобрал у него косу, надавал пинков, и больше он смертью не бывал.
Читать дальше