— Ну уж, так сразу.
— У тебя есть баба? — глядя в сторону, спросила она.
— Нет, — ответил я тихо и ощутил дрожь, встряхнувшую позвоночник, дыхание вдруг пресеклось, исчезло куда-то, но через миг вернулось с ощущением тонкой горячей иглы в подреберье, и перед мысленным взором выступило лицо Натальи, исполненное искренности и чистоты; я почувствовал, что губы сжимаются горестной сиротской гримасой, и суетливо стал натягивать перчатки.
— Почему? — Она зябко передернула плечами.
— Не знаю, надоело все, наверно, — ответил я небрежно, но почувствовал раздражение. Я так часто задавал себе разные вопросы, что терпеть не мог, когда это делал кто-то посторонний. А уж от этой женщины не потерпел бы и подавно, и поэтому я повернулся к дверям.
Она заступила дорогу, требовательно сказала:
— Погоди, — и уперлась мне в грудь ладонью вытянутой руки.
— Ну, что еще? — пробурчал я, силясь выдержать ее неподвижный сумасшедший взгляд.
— Тебе сорок, а не двадцать. Что, так и будешь вечным юношей носиться со своими обидами? — Голос ее был резким, злым, но была в нем ясная горечь…
Раздражение мое сразу погасло, и я ответил без всякой бравады:
— Да какой я юноша, и обид нет — тоска одна, — и отвернулся.
— Так заведи семью, обогрей хоть одного человека… Сколько славных баб одиноких, несчастных. Они молиться готовы на вас за одно доброе слово, — голос ее дрогнул.
Я вздохнул, усталая тупость затуманила голову, будто я уже тысячу лет сижу в своем семейном доме у подслеповатого телевизора рядом с расплывшейся и неприбранной женщиной, — я даже всхрапнул, как испуганная лошадь, потом рассмеялся вслух.
— Чего ты гогочешь? — с обидой спросила она.
— Да ничего, — ответил я вяло. — Просто представил себя отцом семьи.
— Ну и что тут смешного? — Тон ее стал еще резче. — В этом весь смысл. А от тебя тепло хоть одному человеку?
— Ну, Инна… Понимаешь, я не так благополучен, чтобы жить с женщиной только потому, что она мне физически не противна. А такой, чтоб… стала всем на свете, такой я и на хрен не нужен, — я протянул руку, тронул ее за плечо и попытался обойти, но она быстрым движением вцепилась в лацкан пальто.
— Нет, постой, — резким, не сулящим ничего хорошего, базарным тоном сказала она с придыханием.
— Ну, что? — отозвался я устало и бессильно ссутулился, она отпустила лацкан пальто.
— Ответь мне, кто ты такой — фигляр, страдалец, искатель истины или просто подонок, выучивший много красивых слов? — Ее умоляющий взгляд был неотступен и строг, и слезы уже набухали во внутренних уголках неподвижных глаз.
Ощущение горячей острой иглы в подреберье рождало чувство униженной беспомощности, обнаженности перед этой озлобленной, чуждой, но за тридцать лет ставшей частью моей судьбы женщиной. И я ответил ей так, как себе:
— Хотел бы я это знать… — вздохнул и добавил: — Кажется, жизни не хватит, чтобы разобраться.
Она повернулась, сделала шаг к двери и глухо и злобно сказала:
— Ненавижу!.. Всех ненавижу! — обернулась, мокрые глаза безумно блеснули. — Антисексуальные маньяки, баптисты слюнявые… У вас уже атрофировались гениталии, а мозг, — она подняла руки, яростно хлопнула себя по голове, — уродливо распух. Вы — недочеловеки. Все вылезли отсюда, — она сделала непристойный жест, — все Эйнштейны и Гегели [9], даже Иисус Христос… Они придумали непорочное зачатие, но без бабы не могли появиться на свет. Весь ваш дух, все ваши вонючие мысли не стоят одного стона роженицы. А у меня здесь пусто! — она повторила свой жест. — Пусто. И уже никогда ничего не будет.
Сильно стуча каблуками, она подошла к двери, резко распахнула ее.
— Проваливай, мыслитель.
Я втянул голову в плечи и вышел на лестничную площадку.
Дверь за мною закрылась беззвучно.
Под козырьком подъезда я достал сигарету, пальцы словно утратили привычную уверенность движений, и несколько спичек погасло прежде, чем в ладонях, сложенных шалашиком, затеплился бледно-восковой огонек. Я прикурил, глубоко затянулся, а огонек все не гас, хотя я убрал одну ладонь, — крошечный, бледный, он трепетал на ветру, но не сдавался, и спичка догорела до конца. После этого улица показалась особенно бесприютной.
Я стоял под козырьком подъезда и курил, втянув голову в плечи.
Снег перестал, но небо все клубилось фиолетовой мглой, а мокрая серая снежная каша на мостовой, казалось, поглощает и без того тусклый и размытый свет уличных фонарей. Промозглый знобкий ветер забирался за воротник, и, хоть выпито было сегодня порядочно, я чувствовал сырой пронизывающий апрельский холод. Часы показывали без четверти десять, страшный этот день не хотел кончаться.
Читать дальше