Знать-то я не знаю, где я, а где Юлина жизнь, но вполне могу это предположить: на матовой, раскрашенной вручную фотографии рядом с холеной полной красавицей Юлей невыразительный муж смотрится совершенно неуместно, изменить хочется даже не ему, а его. Я не помню его имени, в семейных разговорах он всегда фигурирует, как Юлин муж, семейные шепотки добавляют к притяжательному лишь один эпитет — повесившийся Юлин муж. Он удавился в ванной на шестидесятом году жизни, поговаривали, что из-за ее измен и удавился.
— Мы вместе учились, в то время женились быстро, временить со свадьбой в ожидании становления на ноги было незачем — в те годы вставали на ноги рано, а что ноги иногда подгибались, никого не волновало. Вот у него они и подогнулись.
Никогда не знаешь, какой удар ты можешь выдержать, а какой необратимо что-то сломит в тебе. Можно встать и идти после прямого попадания пушечным ядром, а можно умереть от чуть заметного удара в переносицу. Я легко мирилась с тем, что в целом он был подловат, не из выгоды, из мелкотравчатой трусости. Есть люди, которые не подлы изначально, но не в силах противостоять вовлечению себя в подлость чужую, и соглашаются, подписывают, молчат. Это все меня трогало мало: ведь только уважают за что-то, а любят — просто так. Любят и подлецов, и трусов, и самую ничтожную мразь — любят.
Я сломалась на ерунде: тогда как раз родилась Наташа, она болела, плакала целыми ночами, ты заметил, она всю жизнь болеет и плачет, и получает от этого большое удовольствие. Он просто не пришел с работы, его мамаша позвонила и сказала мне с укором, что Марик не высыпается из-за плача и поживет у нее.
Вот тогда я поняла, что не могу находиться с ним рядом, не теряя уважения к себе, и не могу уйти, потому что люблю болезненно, душа в объятьях. И я со временем стала изменять. Как мужик — в командировках, на больничных дежурствах, симпозиумах. Без особого удовольствия, сама не понимая зачем. Только недавно я осознала, что мои измены были единственным, что связывало нас. Меня держало чувство вины, как других держит чувство долга. Чувство вины — страшная сила, деточка. Некоторые не справляются с ним и вешаются на подтяжках...
Под окном внезапно раздаются азартный детский визг и влажный треск ломаемой ветки. Юля вздрагивает, подбирается всем своим массивным телом и басом орет, перегнувшись через подоконник:
— Не трогай тополь, сволочь! НЕ ТРОГАЙ!!!
Я кладу принесенные лекарства на заставленный фарфоровыми статуэтками комод и тихо прикрываю за собой дверь.
Я звоню Ларисе, своей «самолетной» подруге — никому больше я не смогу объяснить, что меня гнетет, зачем я обхожу свое прошлое, раскинутое по множеству городов. Обычный синдром попутчика, когда соседу по креслу рассказываешь все — и еще немножко больше, чтобы больше никогда не увидеть его, в нашем случае перерос в большее. Нет, мы не видимся, но — перезваниваемся. Мы слишком хорошо понимаем друг друга для того, чтобы растранжирить в бесконечных перелетах такое ценное знакомство. Ее, как и меня, съедали сны, вернее, один и тот же сон.
....Этот дом мучил Ларису много лет, заставляя сжимать во сне челюсти, просыпаться от грохота собственного сердца, перекрывавшего к моменту пробуждения тягучие удары гонга, с которых начинался — всегда одинаково — сон.
Без всяких доказательств, тем знанием, которое дает иррациональный, животный ужас, Лариса понимала во сне, что в городе больше нет людей. Не только в городе, а нет — вообще. Они не умерли, не уехали, они просто прекратили быть. С этого момента сна она начинала слышать плывущие по воздуху тяжелые медные удары, доносящиеся из старого, давно заброшенного дома.
Надо сказать, что дом существовал в действительности, хоть и был закрыт от глаз случайного прохожего. Каменный, трехэтажный, когда-то он был жилым и изначально стоял по соседству с больницей. За два века маленький лазарет разросся до республиканского центра, и в результате дом оказался внутри живущего муравьиной жизнью больничного городка.
В любом городе есть такие странные, по инерции доживающие дома, скрытые внутри складов, промзон, а иногда и просто неожиданно разрывающие стеклобетонные проспекты потемневшими низкими крышами.
Когда Лариса впервые увидела этот дом, в нем уже никто не жил, кроме странной, одетой в лохмотья женщины, местной дурочки, которой сердобольные раздатчицы оставляли на подоконнике объедки, — она не выходила на улицу.
Тогда, пятнадцать лет назад, Лариса навещала в неврологическом отделении сестру — рассеянный склероз постепенно превращал ее, двадцатилетнюю, в нелепую мягкую куклу. Она теряла контроль над все большими и большими участками своего крупного тела, чувствуя незамутненным разумом, что оно стало песочными часами, в верней колбе которых все меньше и меньше кварцевых песчинок, а у нижней отбито дно, и обратно песчинки не потекут никогда, никогда.
Читать дальше