Отец понял его смущение, весело сказал:
— У нас на Руси, Федя, отношения отца и сына определяла дружба, а где дружба — там «ты»!
— Спасибо, — покраснел Федор. — Нам Егор сказал, что дедушка умер не только от болезни?
Отец задумчиво взглянул на сына, опустил голову:
— Конечно, канал сыграл свою роль, даже не канал, а несколько лодырей, что вели его. У твоего деда больное сердце, и не ввяжись он в это дело, не взвали на себя защиту берега от халтурщиков, возможно, смерть не торопилась бы к нему. Но дед Максим не мог иначе. Была у него своя линия, и не мог он отступить. Даже ценой жизни. Другое дело, что изменить ничего нельзя: халтурщики успели сделать черное дело — уложили плиты. Но деда Максима нет, а его линия остается, и это, брат, тоже немало.
Федор не перебивал отца. Такие знакомые, такие простые слова — «своя линия» — обретали для него сейчас совершенно иной смысл, высокий и значительный. «Своя линия» — это то, чего мне не хватает… Не азарта, не смелости, а именно своей линии, от которой нельзя отступить, нельзя отказаться. Отступить — значит предать самого себя!..»
— Спасибо, папа, за эти слова, я запомню их! — произнес Федор, подходя к отцу.
Рудольф Максимович положил ему руку на плечо и повел в комнату.
Женщины сидели на табуретках, обе с красными, припухшими глазами. Тая и раньше казалась Федору маленькой, а теперь, когда он вырос и стал на голову выше отца, подумал, что его тетка больше похожа на девочку, чем на взрослую женщину.
— Приехали наконец, — всхлипнула она. — Феденька такой большой, настоящий парень! На отца похож, вылитый Рудольф… Как жалко, что дедушка умер, он часто вспоминал тебя, Феденька. Все повидать тебя хотел, поспрашивать…
— Ну, дорогие мои, надо идти, — обратился к бывшей жене Рудольф Максимович. — А вы к Тае ступайте, там удобнее…
— Конечно удобнее! — сказала Тая. — У него тут сплошная судоверфь, а не дом, и еды никакой, в столовку ходит, будто юноша-студент. В ванне бензином воняет — не продохнуть, прямо какая-то промышленность, а не квартира. Гришка мой смеется, говорит, мол, Рудольф наш — будто малое дитя: учился, учился, инженером стал, а все с ребятней возится — кораблики строит.
Федор взглянул на уходящего отца, хотел проводить его, но постеснялся.
— Это ничего, — сказала Антонина Сергеевна, и Федор не понял, к чему относились ее слова: к тому, что в ванне пахнет бензином, или к тому, что отец — «будто малое дитя».
Таиного мужа Григория Федор увидел из прихожей — тот лежал в майке и трусах на широченной тахте, читал «Известия» и ел морковку. Повернул голову, долго смотрел на Федора, не понимая, как очутился в его квартире этот парень, а потом заметил Антонину Сергеевну и даже зажмурился:
— Ой, кто это?
Отбросил газету, вскочил и уставился на гостей. Его большие, выпуклые глаза, не моргая, смотрели то на Федора, то на маму. А морковку он зажал в руке, будто гранату.
— Во, на витамины нажимаю, десны кровоточат, — сказал он и швырнул морковку в открытое окно. — Извините, с кладбища только что… Проходите, гости дорогие, а я мигом.
Тая повела Антонину Сергеевну в ванную. Федор вышел на кухню напиться, через минуту сюда же явился Григорий. Теперь он был в желтой трикотажной рубахе и синих вельветовых брюках, которые еле сходились на его шарообразном животе.
— Шофер я, — сказал он. — Твой отчим летчиком был? У нас с летчиками много общего: чуть что, и — амба!.. Хороший у тебя отчим был?
Федору показалось неуместным говорить сегодня об отчиме, но он кивнул:
— Хороший.
Григорий достал из холодильника яйца и принялся их колоть над сковородкой. Яйца с хрустом разваливались на две половины. Пришла Тая, оттеснила мужа от плиты, достала из холодильника ветчину и стала нарезать ее тонкими ломтиками. Антонина Сергеевна помогала ей.
— Как вы надумали приехать? — спросил Григорий. — Чай, нечто важное случилось? Может, разбогатели?
— Нет, просто приехали. Федя захотел, а я с ним… Не знали, что Максим Николаевич умер, оделись легкомысленно.
Мама говорила так, словно просила извинения, словно оправдывалась за неожиданный визит. Но Тая поняла ее по-своему:
— Ой, не говори, Тонечка, у меня целый шкаф платьев, а папа умер — надеть нечего. Раньше всякую вещь берегли, сохраняли, и служила она столько, сколько положено: подошьешь, подлатаешь, так она не только собственную жизнь проживет, но и за других постарается. А теперь не бережем, чуть что новое, модное — и бежим, хватаем. А папа умер — надеть нечего, у подруги черное платье взяла, длинное, широкое, прямо пугало в нем, а не человек.
Читать дальше