Люди сразу это чувствуют, подобно зверью, что за десять верст унюхает потоп или лесной пожар и удирает от него, бросив все, в безопасное место. Тот, кто сеет и пашет, таким утром не узнает своего плуга, он стал для него просто куском железа причудливой изогнутой формы, холодным и хмурым; тот, кто зарабатывает на хлеб кистью и красками, в изумлении откладывает их в сторону, потому что краски разлагаются на составные части и стены, уставши сверкать ясным светом, покрываются противным налетом болотно-серых пятен; рубящий лес оставляет топор, едва к нему прикоснувшись, потому что и лес и топор веют ледяным холодом, мало того – скрытой ненавистью к нему, лесорубу. В такое время плоты долго толкутся у берегов, не отчаливая, напрасно плюясь пенными брызгами и ожидая людей, сплавляющих их, а те, охваченные вялостью и прекрасной кручиной, глядят на улепетывающий от их воли мир, ничего не понимая… и не в силах ничего изменить. Попрошайки не выходят клянчить милостыню, предпочитая голод запустенью улиц и дорог. Фабрики без пользы портят воздух резкими свистками: никто не выходит на работу, никто не становится к станкам. Скотина, задрав морды кверху, ревет, но напрасно, никто не несет ей корм, никто не удосуживается напоить. Весь мир снова таков, каким его когда-то сотворили: дикий, полный враждебности, излучаемой даже неодушевленными вещами (во всяком случае, мы считали дотоле, что у них нет души). Мир – лишь ветры, воды и тьма, покрывающая бездны вод.
Никто и не пытается этому противиться, потому что это пустое занятие, а кроме того, такое время длится недолго. Наступает новый день – а может быть, ночь? – казалось бы, ничто не изменилось… но нет. Подкованные башмаки плотогонов шваркают по бревнам, когда мужики вскакивают на них, на фабриках ревут, словно впервые, станки, их шкивы и шестеренки (валы, колена, зубцы) начинают крутиться с удвоенной скоростью, устремляясь вдогонку за тем, что от них чуть не удрало, – временем… И вот уже маляр как ни в чем не бывало смешивает краски, получая изумительнейшие тона, коровы хлебают воду, неуклюже отбрыкивая звякающие ведра, и слюна смачно стекает по их мордам, лесоруб проверяет большим пальцем лезвие топора на остроту и думает, что оно еще острее, чем прежде, а крестьянин, как всегда ворча, затемно выходит из избы, бредет по пояс в грязной жиже, коли дело весною, или по сугробам, если на дворе зима. Громадный механизм мира людей вновь приходит в движение и набирает скорость, словно нагруженный воз, катящийся под гору, и, кажется, остановиться ему никак невозможно.
Осенней ночью человек понимает, что удел его – быть частью стада ему подобных и что поддержки он может дождаться только от них, ибо мир, в другие времена года кажущийся уютным и в ладу с ним, как с добрым старым приятелем, об эту пору обнажает самую свою суть: не доверяй, мол, мне, в самых своих глубинах я пестую злобу на тебя и род твой; ты не желаешь идти дорогой, которую я уготовил тебе когда-то, дав руки лишь для того, чтоб сорвать плод; ты заговорил языком, который я дал тебе для иного – чтоб ты перемалывал пищу; но ты недоволен постоянной сменой жизни и смерти, так нá тебе. Стены дома сотрясает удар, крыша трещит, словно суставы женщины в объятиях ярого любовника. Те, у кого есть жены, просыпаются и вновь засыпают, крепче обняв их. Одинокие ищут тепла в самих себе. Они призывают на помощь воображение и принимаются строить воздушные замки. Только тогда они вновь обретают доверие к миру и силу. Они видят чистые родники, текущие по зеленеющим, залитым солнцем лугам, слышат кристально-девственные голоса птиц, испытывают весеннюю прозрачность души. Только так они возвращают себе жизненно важное желание желать.
Тот, кому снился сон, пьет из кувшина воду, с удовольствием смачивая пересохшее, словно сосновая кора, нёбо, чуть позже берет трубку и набивает ее табаком. Этой ночью ему не суждено больше заснуть. Ему придется слушать зловещие стоны ветра за дверью и думать о том, что теснит грудь и грызет сердце.
Трубочка у него крохотная, с тонким прямым мундштуком, их привозят плотогоны из Германии, такие курят и сами. Табачка там умещается две-три щепоти. Но он черный, невероятно крепкий, и несколько затяжек так пережигают рот смолами, что от курильщика несет за версту, а слюна становится цвета высохших дубовых листьев.
Вот он курит горчащий табак, вперив взгляд в беленный известкой потолок, и ум его понемногу высвобождается из оцепенения. Думает он о том, что до праздника непорочного зачатия можно было бы огласить свадебные обеты, тогда, может быть, получилось бы пожениться на самую Масленицу, чтобы снег скрипел под полозьями саней. Но надеяться почти не на что, потому что Она не хочет идти за него. Хуже того: Она его боится. Ты навлечешь на меня беду, говорит Она. Поди прочь. А он Ей: Тебе Одной говорю на священном литовском наречии. Не могу без тебя. Будь моей женою. – Нет, говорит она, нас в будущем ожидает большая напасть, коли я обручусь с тобою. Я бы хотела выйти замуж за самого глупого из вас. – Отчего же? – спрашивает он. – Не знаю, отвечает Она, ты сотворен из огня суровости, я ни разу не слышала, как ты смеешься.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу