Он взял телефонную трубку и спросил холодно Василия Сергеевича:
— В каком участке вы живете?
Василий Сергеевич ответил:
— Сущевская часть. Третья Мещанская, дом Фадеева.
Салов, позвонив по телефону, приказывал «немедленно явиться на место преступления» и дать знать судебному следователю.
— К сожалению, должен вас покинуть, — сказал он своим гостям. — Дело странное и серьезное.
Они ехали. Василий Сергеевич молчал. Молчал и Салов.
«Что такое? — думал Василий Сергеевич. — Какой странный человек. Что с ним случилось?..»
На дворе дома на 3-й Мещанской уж ждала полиция: пристав. Трупа не было. Приехал следователь.
— Где же труп? — спрашивают у Василия Сергеевича.
— Я видел, вот он тут висел, на этой березе, — ответил Василий Сергеевич.
Дворник, без шапки, кланяется в перепуге, начальству и говорит:
— Ваше благородие. Ваше благородие, ведь это чего? Святки! Я его в сарай бросил. Вон, он тута. Чучело!.. Это барина ахтеры стращали. Святки, потому. Весело им.
В сарае лежало чучело из соломы: женская рубашка, маска, волосы из пакли.
— Какая глупость, пошлость! — сердился Салов.
Войдя в квартиру Василия Сергеевича, выпивали, закусывали ветчиной, балыком. Полный из себя пристав ржал, закрыв глаза.
— Эх, актеры… Що за народ?.. Ежели бы все были этакие люди?.. Хорошо… Не было бы в жизни этакого серьеза. А то що в жизни видишь? Плюнуть хочется… И начальству беспокойство.
Помню, мне один мой знакомый с окраины Москвы, с которым я раньше ловил рыбу на удочку, говорил:
— Мы, — говорит, — живем в такое время, что понять трудно. Будто это освободительное движение, так что, значит, освобождаться будем. Выходит так, что ни на что ручаться нельзя. И как-то все стали ссориться. В газетах читаешь — в Полинезии восстание, а в Лиссабоне забастовка, и где это Лиссабон — неизвестно. Встретил недавно Александра Ивановича Глушкова. Трактирщик он с Солянки. Говорит: «Время теперь такое, несмотря на праздники, а веселья этого самого нет. Даже мои посетители жалуются, говорят, как-то не то. Пьешь, а тебя в грусть вдаряет. У меня прежде в трактире на Солянке, ах, — говорит, — гуляли ряженые, пляс идет, песни, веселье. А теперь сидят по столам все, насупившись, серьезные. Смотришь — поругаются, драка. Про политику говорят. В сурьез входят и спорят, спорят. Он, Глушков-то, смекалистый, — так я, говорит, нарочно двух горлотяпов держу. Как вижу, за столом в трактире про политику горячо в спор ударяются, я сейчас горлотяпам и мигну. Ну, они, значит, живо наружу выбегут и уж „караул“ орут. Ну, сразу в трактире все к окнам бросаются смотреть — что такое. Помогает, говорит, это самое. И драк меньше бывает. И спору нет».
— Ну и чудно, — рассмеялся мой приятель, художник Винокуров. — Когда «караул»-то кричат, поди, народ собирается.
— А как же, народ глядит, городовые бегут — что такое? Горлотяпы и пятое-десятое, орут чепуху разную. Ничего не понять, а все ж всем интересно, вроде как веселее становится. Прежде, бывало, Новый год встречали, рады все, а теперь думают, ну вот, Новый год пришел, а что? Кто говорит — война будет, а с кем, конечно, — неизвестно. А кто говорит — свобода полная начнется. Все всеобщее будет. Каждый должен сам себя обслужить. Сапоги сам шей, воду в колодце сам качай, калачи сам себе пеки.
— Ну, это чепуха, — сказал мой приятель Винокуров.
— Конечно, но только говорят. Извозчиков, половых — не будет.
— Ну, а как же чай пить? Надо чай самому сажать? А он у нас и не растет. Ерунда…
— Мяту будут пить, лист березовый…
— Нет, этого не будет никогда.
— А вот, говорят, будет. Сам граф Толстой говорил и лаптей себе наплел на это самое время. На все семейство наплел, чтобы босому не остаться. Зимнее время, не годится босому-то…
— Позвольте, — заспорил Винокуров. — Толстой босиком ходит, даже Репин его босиком написал, а вот дети его, графья, изнежились. Он, должно быть, лапти для них и плетет.
— Конечно, трудно будет каждому на свое положение становиться. Ох, трудно. Но, говорят, начальство, перед тем как становиться на этакое положение, каждому кобылицу предоставит. И так как все будет всеобщее, то и луга всеобщие. Пускай, значит, каждый кобылицу пасет. Кобылица нажрется досыта травы, и, значит, на ней верхом и айда — поехал, куда хочешь. Дорогой дои ее и молоко пей. Здорово и свободно. Ну и живи себе на свободе.
— Ну, это черт-те что… — сказал мой друг-приятель Коля Курин. — Позвольте, а если я никаких кобылиц доить не желаю и молока не пью, это что же такое? Произвол, насилие. Какая же это свобода?
Читать дальше