— А странно, — сказал Вася, — когда уезжаешь на праздник, жены не говорят: «Останься, зачем уезжаешь?». Моя жена Ольга без меня соберет всех своих знакомых баб, и что они говорят — уму непостижимо, всех перешьют… А при мне — неловко.
— А может быть, — задумчиво сказал Коля, сидя у камина и грея ноги, — может быть, они нам рожки ставят.
Доктор Иван Иванович, кушая пироги и запивая чаем, обернулся и грозно взглянул на Николая Васильевича.
— Об этом вы, дорогой, можете думать про себя, а не вслух говорить. Подобные высказывания в сочельник такого великого праздника — неуместны…
— Довольно ссориться, — сказал Павел Александрович. — Вот завтра придет Герасим, пойдемте с ним по лосиному следу. Лыжи новые, вот попробуем, норвежские…
* * *
Утром я взглянул в окно — белым-бело.
Весь сад в инее. Косо ложились синеватые тени от сарая, от высоких елей.
Тетенька Афросинья, нарядная, в шелковом платке, поздравляла с праздником и, получив от меня подарок на бархатную кофту и шерстяное платье, зачастила:
— Вот, вот, благодарствуйте. Ну что, чего уж… Не молодость. В молодости-то этакого не было. Уж больно нарядно.
Павел Александрович и доктор Иван Иванович попробовали новые лыжи. Герасим смотрел на них, — глаза его хитро смеялись.
— Ведь это, Павел Александрович, привыкнуть надо. Узки больно лыжи — замучаетесь.
У Ивана Ивановича лыжи тоже норвежские, длинные, цеплялись носом друг за дружку. Упав, он сказал:
— Вот крендель выходит. Это верно, привыкнуть надо.
За утренним чаем решили переделать лыжи — укоротить.
Пилили пилой. Отпиливали. Пробовали ходить у дома — ничего не выходило. Расстроились ужасно и ругали Караулова, который посоветовал купить норвежские лыжи.
Простые лыжи нашли в деревне и ушли на них за реку, в Феклин бор.
* * *
Мы с приятелем Колей не пошли на охоту. И Коля, греясь у камина, раздумался.
— Вот ведь что, — сказал он, — вот, далеко от Москвы, тишина, и чувствуешь себя как в раю. А в Москве — все другое.
— Только не философствуй, — взмолился я.
Коля пожал плечами и гордо замолчал…
За окном летали легчайшие снежинки. Тишина и безлюдье.
* * *
Вскоре вернулись охотники, в коридоре снимали шубы. Кричали:
— Мало ли кто жить хочет!
— Какова штучка? — войдя, в волнении говорил мне приятель Василий Сергеевич. — Понимаете ли, прямо вот у Ремжи, вижу, за елками лось… Я это присел, жду, как покажется, а Ванька вдруг и говорит: «Не стреляй! Под праздник — Бог с тобой! И зверь тоже жить хочет!» Что под руку говорит охотнику! Лось и ушел…
— Это и не лось был, — сказал доктор Иван Иванович.
— Как — не лось? Слышишь, что он говорит? А кто же?
— Полно расстраиваться, Василь Сергеич, — с обычной своей улыбочкой отозвался Герасим. — Мне сбоку было видать: верно — не лось, мельникова лошадь; она по шерсти схожа, тоже пегая.
— Вот и возьмите их! Я ведь рога видел.
— Ну, так, значит, корова… — некстати засмеялся мой слуга Ленька.
Василий Сергеевич мрачно посмотрел на него и, обернувшись ко мне, сказал:
— Константин Алексеевич! Вы когда-нибудь подтянете этого мальчишку?
Ели, запушенные снегом, сугробы, а в небесах блестят звезды.
Морозная ночь.
В моей деревенской мастерской весело трещит хворост. Пахнет можжевельником.
Приятели сидят за столом.
Уже полночь. Наступило Рождество.
— А в Вифлееме, должно быть, было неплохо, — говорит композитор Юрий Сергеевич, — тепло, постоянное лето. Там везде дом. Положи под голову камень и спи. Ну-ка, у нас поспи-ка снаружи — 30 градусов морозу сейчас. Ну-ка, в хитоне походи. Там идешь — смоковница, на ней бананы висят. Кушаешь банан… задаром.
— А водки, поди, там не было, — перебивает его охотник Герасим Дементьевич.
— Была, — вступился в разговор Василий Княжев, мой приятель, слуга и рыболов.
— Ерунда! — заметил Юрий.
— Чего ерунда? Нет, не ерунда, Юрий Сергеевич. Я тоже на праздниках был у Табоса — он из хрещеных евреев. Так он меня пейсаховкой угощал. И вот водка хороша. Его приятель гонит, Кульнеман. Толстый, чисто шар. Тоже хрещеный. Он говорил, пейсаховка пользительна очень. Это, говорит, в Иерусалиме выдумано. Я, говорит, пью ее завсегда. Потому у вас от вашей белой водки рак в животе заводится. И от купанья еще. Я и пью потому пейсаховку, что рака нипочем не будет. А у нас в реке Иордани раков нет. Так прежде евреи-то были, таких уж теперь нет, прямо пейсаховку из воды Иордани выгоняли. Вот жизнь была. Горы, а на их гранаты растут, виноград, смоковницы, ешь — не хочу! Я ведь сам хотел в Иерусалим пойти, только, это самое, меня с парохода сняли в Одессе и прямо в участок. Пристав, вот жирный, говорит: «Ты куда на пароходе без паспорта сел? Куда тебя несет?» А я ему говорю: «Ваше благородие, у меня жена ушла». — «Какая жена, у тебя в паспорте написано, что ты не женат?» — «Мало ли что, — говорю ему, — я в Иерусалим хотел пробраться». А он: «Мало тебе у нас кабаков, трактиров, так ты еще со своим блудом в Иерусалим едешь, Бога одолевать». У нас вот все так, — обиженно говорил Василий, — душевности этой самой нет. Бедного человека не принимают ни в какое разумение. А может, я хоша и бедный, а на том свете, погодишь, помрешь — уравняют. Еще неизвестно, кто в праведниках будет — я или миллионщик Морозов. А я, если выпить люблю, то на празднике этаком, вот хоша здесь, греха в этом самом не вижу.
Читать дальше