Малорослый, худой, угловатый, с растрепанными усами, в больших сапогах, подвижный как ртуть, с малосвязной запутанной речью, одним лишь своим присутствием он вносил во все беспорядок. В доме его была постоянная бедность, бедлам. Но всех восхищали его работы, восторг вызывали звонкие, чистые краски, филигранная тонкость рисунка, фантастичность сюжетов, смелые композиции. Огромные деньги платила заграница за все его «тройки», «битвы», «гулянки», за сказки. Ему одному из первых в артели было присвоено звание заслуженного.
Что вывело вдруг на прямую дорогу никому не известного ранее богомаза, недоучившегося доличника? Было теперь у него, кажется, всё — и слава, и деньги. Да, слава была, и большая, всемирная. Но вот деньги… Они у него не водились, не шли ему впрок. Все у него уплывало меж пальцев. Работал он много и не жалея себя, пробовал все, что попадалось под руку: писал на картоне, железе и жести, писал на стекле, на слоновой кости, пергаменте, перламутре, финифти-эмали, на фарфоре и даже на камне и дереве. Прочность красок своих проверял, опуская на несколько суток изделия в русскую сорокаградусную. Случалось, за месяц расписывал этих коробочек, пудрениц, брошек по тридцать и более штук. Авдотья, супруга его, таскала изделия эти на сдачу в артель бельевыми корзинами. К тому же нередко перепадали ему и заказы крупные, денежные — от торговых организаций, издательств, музеев и частных лиц. Его приезды в Москву превращались во встречи с художниками, артистами и писателями, коллекционерами, любителями искусства. Это его рукой расписанная сценами из «Лоэнгрина» шкатулка была в свое время подарена Собинову, а другая шкатулка — со сценами из «Годунова», все десять актов, — знаменитому иностранному дирижеру Коутцу, гастролировавшему в Большом театре в Москве.
Весь местком Большого театра его, Долякова, за эти вещи благодарил. А иллюстрации к знаменитому памятнику древнерусской словесности обессмертили его имя.
Да, были заказы, денежные, большие. Когда работалось, верил, что деньги эти предбудущие в корне изменят, волшебно переиначат всю его жизнь. Но вот получает он их, подступит что-то к нему, и он вдруг бросает все, места себе не находит, бражничает с дружками, неделями не берет в руки кисть. А в доме всего два ухвата да несколько чугунов. Если что и прибавлялось в его семействе, так это детишки, было их у него целых семь ртов. А сам знаменитый мастер опять щеголяет в мятом своем пиджачишке, терзаясь укорами совести и похмельем, стреляя махорочки на завертку у других мастеров.
Порой сокрушался: «Сколько я этих пахарей переписал! Пашут, пашут, а ты оставайся без хлеба…»
И добавлял, помолчав: «Только знаете что, я не жалуюсь, нет. Я думаю так, что чем больше голоду, тем больше таланту».
Он прекрасно знал историю древнерусского искусства, мог горячо, часами рассказывать о письме новгородском, строгановском, московском, где работали мастера царских кормов, но всю жизнь свою как несчастье, как наказание какое ощущал он свою малограмотность.
«Грамотей я плохой, — говаривал он. — А то какие бы я давал творческие вещи! Душа иной раз кипит, хожу из угла в угол, головы моей не хватает…»
И тем не менее он, как волшебник, как фокусник, выпускал на простор толпы всадников и коней, разных птиц и зверей, солнце, луну и звезды, сверкающих драгоценными красками, золотом, серебром, всех изумлявших тончайшим своим искусством. Младшекурсники верили: мастеру ведом некий секрет, который и помогает ему творить небывалое. На перемене они иногда окружали его, не стеснявшегося порою стрельнуть у них папироску, и он, маленький, угловатый, неловкий, попыхивая дешевенькой папироской и пальцами теребя растрепанные усы, принимался рассказывать, как он пишет, откуда берет сюжеты и дивные краски свои.
Вроде бы так все понятно — и все-таки не давался в руки заветный тот ключик, которым только и можно было открыть волшебный ящик, где хранился секрет искусства этого беспокойного, одержимого мастера, постоянно как бы сжигаемого неким внутренним жаром.
И вот начал сильно сдавать Доляков за последнее время, что-то творилось с ним непонятное.
Говорили, что вещи его не идут, их бракуют одну за другой. Что мастеру запретили работать дома и обязали ходить в мастерские, вместе с другими-прочими. Он же приходит с утра в мастерскую — работать не может. Оглянется разик-другой — и незаметно эдак, бочком, по стенке, — на выход, вроде как в туалет. А сам добежит до казенки, маленькую пропустит, прямо из горлышка засосет за углом и возвратится тихохонько снова на место. Глазки блестят, веселый. И рука не дрожит, держит кисть…
Читать дальше