Вода, плоско струившаяся, возникала на губах каменного мальчика и каплями осыпалась в бассейн, где цепенели красные рыбы.
Рыбы и чужой интерес к мокрому мальчику привлекли к фонтану ребенка: он подошел сбоку и в напряженном одиночестве захотел постигнуть тайну текущей воды, выражая непонимание невыговоренным вопросом: «Почему у мальчика всегда текут слюни?» Талышева не решилась заговорить с ребенком из боязни детского чутья на душевную боль. Тяготясь своей растерянностью, как голодом, она свернула в пустую аллею.
Талышевой недоставало дорожного покоя и стука колес: она успела привыкнуть к ним в поезде, как привыкла у себя в Москве отправляться на службу одним и тем же путем, обрабатывать бумаги, сходные словами и построением, — они назывались техническими условиями, в обеденный перерыв покупать продукты для семьи и вечером возвращаться домой с ощущением прожитого дня. Все четырнадцать трудовых лет Талышева пробыла в одной и той же конторе, но привычка не переросла в увлеченность работой. Жажду разнообразия Талышева утоляла редким посещением художественных выставок. Она любила музеи. Правда, в них она особенно остро чувствовала себя неудачливой, хотя и жила потом надеждой на изменение своей жизни.
Перелом этот она представляла себе как преодоление разграниченности между той жизнью, в которой пребывала, и той, какая наступит. Она ждала накопления перемен вне себя, достигнутого ходом человеческих и природных сил, чтобы войти в них как в зону скрещения лучей, откуда немыслим возврат к бытовой зачумленности: нехватке денег, взаимоотношениям с бывшим мужем, тяжбам со свекровью, безнадзорности своих детей, а также ко всему, о чем и думать не хочется.
Когда начальница наконец поняла, что работа в конторе для Талышевой не обязательное применение ума, а случайное пристанище вроде того, где пережидают непогоду, она перестала ее жалеть. Заодно и вернула себе уважение более умелых сотрудников, оградившись от талышевской благодарности. Переведя подчиненную на легкую работу, начальница надеялась, что теперь мысли Талышевой о доме не будут мешать ее службе. Но стоило отправить Талышеву с важной бумагой в министерство, как Талышева потеряла бумагу в пути.
Сослуживцев тронули муки Талышевой, они понукали ее вспомнить остановки по дороге к министерству и этим исчерпывали желание помочь, увлекаясь осуждением. Они судачили о том, какая она растеряха, какая забывчивая. Чаще всего вспоминали, как талышевские близнецы, привезенные из лагеря к конторе, до ночи катались на железных воротах, потому что мать забыла их взять домой. Смеялись над тем, что Талышева никогда точно не знает, какой размер одежды носят ее дети. Купит наобум, потом бежит в магазин сдавать, если соседка не возьмется перешить. Наверно, и сейчас Талышева забыла о министерстве, свернула в кафе, где воспользовалась важной бумагой вместо салфетки.
Бумагу нашел в телефонной будке какой-то студент и передал в контору с быстротой, спасшей Талышеву от административного взыскания. Но взыскание не миновало ее, когда, посланная в типографию, Талышева неправильно внесла правку: вместо второго абзаца вычеркнула первый. Без повторной проверки технические условия отпечатали с ненужным абзацем и обнаружили это, едва издание разослали по заводам. Почти месяц летели приказы, изымался тираж, возвращались в Москву пачки неправильных технических условий, и все это время Талышева испытывала страх быть наказанной сверх той меры, за которой нарушается слаженность привычного. Она боялась не будущего, а внутренней неготовности к нему, признавая себя непригодной ко всякому отпору как ответственному действию.
Когда директор вызвал ее и сказал: «Если бы не твое тяжелое семейное положение, я бы выгнал тебя», — она поняла по его гневу, что он смирился с ее дальнейшим пребыванием, как смиряются с необходимостью отступления. И хотя она не простила директору оскорбительные слова, не простила и обращения на «ты», она вернулась к рабочему столу с облегчением, близким к радости: ведь все оставалось по-прежнему. Тогда-то начальница Инна Натановна и заметила ей: «Эх, Талышева, Талышева, что из тебя будет, когда ты вырастешь?» Выражение лица Инны Натановны предполагало отнюдь не интерес к последующим годам жизни Талышевой, а осуждение за прожитые сорок пять. Талышева положила на стол карандаш и резинку, словно открываясь в служебной непритязательности, в том, что не посягает на доверенные ей бумаги чернильной авторучкой. Тронутые ее карандашом бумаги начальница правила чернилами заново, пока не перепоручила контроль новой сотруднице, тоже Валентине, используя ее рвение, непричастность к общему порицанию Талышевой и стремление сразу зарекомендовать себя неутомимой труженицей.
Читать дальше