Беспамятство продолжалось и когда вернулись подруги. Их шепот у кровати заставлял гнедых коней памяти перенестись в белое поле, а потом исчезнуть при виде шумных женщин, зачерпывающих пух в кастрюли, где он начинал таять, как снег, и превращаться в чистейшую воду с запахом травяного отвара. Ее не хотелось пить, как ни уговаривал кто-то: «Аня, выпей. Выпей, пожалуйста».
Просила хозяйка, но Анна не могла этого знать, а если б и открыла глаза, все равно, одолеваемая кошмаром до полуночи, не увидела бы ее с кружкой горячего настоя.
В полночь очнулась. Вместе с явью возвратилось понимание того, что лежит на кровати, между стеной и занавеской, что укрыта знакомым одеялом и так тяжело придыхать во сне может только Алдона.
Две недели хозяйка посылала детей в лес за брусничными листьями, чтобы поддержать больную, пока не отыщется какой-нибудь врач с запасом порошков от желтухи. И врач нашелся, словно призванный самой судьбой, хотя в судьбу не верил, никогда не изучал линии на своей ладони, и до войны давал цыганкам деньги за одни их ласковые уговоры и желание заглянуть в его маняще-шалые глаза.
Заметив на улице маленьких детей, врач подумал: «Значит, и мать молодая» — и мягко спросил: «Где мама?» Дети почуяли в нем доброго человека: ведь он разрешил потрогать кобуру и говорил так же, как они, — по-русски. Показали ему короб с листьями, пересыпанными снегом, решив, что этого достаточно, чтобы вызвать желание помочь их больной матери. И, молча, повели к дому.
Запах вываренной травы, так же как и завешенный угол и скованность детей вблизи него, выдавали в доме болезнь.
Прежде чем свет упал на желтое лицо с дрогнувшими веками, врач кашлянул на случай, если больная не услышала скрип двери, и размял холодные пальцы, словно заранее зная, что понадобится прощупывать увеличенную печень.
Он предпочел бы тянуть время и ловить пульс, чутко сжимая запястье, чем просить женщину раздеться на его глазах; привыкший к раненым, он растерялся перед этим невредимым телом, да еще молодым, длинным, как будто загорелым на вид, и не сразу припомнил, какими лекарствами изменить нарушенный состав крови, текущей под горячей кожей, к которой только что прикасался и которую ощущал весь обратный путь к полевому госпиталю.
Врач был далеко от литовского хутора, среди готических руин взятого Люблина, когда дети перестали его вспоминать, захваченные расставанием с Алдоной и долгим переездом в товарном вагоне, на полу которого Анна гадала, чем встретит освобожденный Псков. И радость быстрого выздоровления гасилась неизвестностью.
И вот теперь, когда минуло столько лет с тех пор, как она увидела груду развалин вместо своего дома у реки Великой и вскоре узнала о гибели мужа на фронте, когда прошла через послевоенные муки с жильем, труд санитарки, чернорабочей, посудомойки, пережила смерть взрослого сына и горе дочери, похоронившей в Керчи молодого мужа, когда сама перебралась в Керчь и поступила на комбинат, она могла вспомнить свои давние слова: «Какой от меня прок? Хватило бы сил уцелеть» — и смириться с прощальным одобрением врача: «И орлицу вынуждают ловить мух». Правда, на смирение ушло полжизни — вдвое меньше, чем на само стремление к счастью, если оно было возможно до той минуты, как она вновь ступила на псковскую землю, и после этой минуты, когда огромные ее силы расточились на житейские невзгоды, если оно возможно вообще как нечто большее, чем ожидание, надежда и жизнестойкость.
Если в скрытом воспоминании неизменно лишь ощущение, все остальное: характеры, события, впечатления — через какой-то срок становятся не теми, какими были в действительности, — лучше или хуже, то выявленное перед другим, подвергнутое действию чужого восприятия, и ощущение теряет изначальность. И сейчас, вызывая в воображении незабытый голос, я нахожу в себе прежнюю готовность сопереживать, словно мне только предстояло услышать эту судьбу.
ПИЛИГРИМ МОЛЧАНИЯ, или НЕВИННЫЙ СКВОРЕЦ
…И тогда Завитухин избрал молчание.
Вид этого хмурого человека, одетого в клетчатую рубашку и обвислые темные брюки, угнетал. Никто из сотрудников аптеки, где он работал, не мог припомнить случая, чтобы он участвовал в разговоре. Заведут о начальстве, о новых фильмах, любви — согнется над склянками, будто, кроме фармации, ничего на свете нет. Даже Катя Жаркова, кассирша и вообще приметливая женщина, которая служила в аптеке дольше других, не могла точно сказать, какой у Завитухина голос. По всклокоченным бровям, напоминающим в месте соединения елочную верхушку, по седой шевелюре торчком, колючим щекам было похоже, что хриплый бас. А там — кто его знает? Может, у него и вовсе голоса нет. Может, пропил или сорвал при таинственных обстоятельствах…
Читать дальше