— А старуха? — спрашиваю.
— Я немного постояла да хочу домой идти, а она мне говорит: «Ласточка моя! Велика печаль у меня на сердце; да, может, еще над нами судьба сжалится! Скажи ты Катре, чтобы она не сокрушалась так, может, еще все переменится на добро».
Я с тем и ушла домой. Не годилось мне старую женщину расспрашивать.
— Что там у них за тайности такие? Что-то, кажись, нехорошо. Не сказать ли о всем этом Катре?
— Да что ж ты ей скажешь? Хуже сделаешь; нечего говорить, когда сами порядком не знаем.
— Я скажу, что Чайченко не любит Катрю; пусть же она сама о том ведает. Когда-нибудь правду узнает, так пусть лучше теперь. Скажу ей, да и кончено! Она сразу не поверит мне; да что делать? По мне — горькая правда лучше сладкой неправды.
Думала я и передумывала долгонько: нет! Таки скажу ей! Я такой часок подстерегла, что она наплакалась уже вдоволь и истомленная тихо сидела.
— Катря, — говорю я, — верно ли ты знаешь, что Яков тебя крепко любит?
Она взглянула на меня, как на глупого ребенка, и усмехнулась.
— А что, — говорю-таки ей, — если он тебя и забыть может? Такому не в диковинку, я думаю, красавицы.
Она еще веселей усмехнулась.
— Ты еще ничего не смыслишь, — говорит.
— Может, лучше тебя смыслю; со стороны все видней.
Припоминаю ей, мало ли мы таких знаем, что любили, да и разлюбили; что покинули, да еще и насмеялись, что иные ищут любви так себе, для забавы; а есть и такие, что вот как добиваются той любви, а для чего? Для того, чтоб потом бросить, чтоб куда ни шла несчастная — слезами дорогу поливала… Все житейское ей выставляю, как на ладонке, перебираю по ниточке. Куды! И не говори ей! То другие, дескать, так делают. А разве был когда, а разве есть где такой, как мой? Расскажу ей про измену какую, она отвечает: «Никогда бы в жизни не полюбила я такого парубка».
— Жаль, что твой Яков не идет к нам и не хочет, чтобы ты приходила. Почему хоть мать его не наведается?
— Это он знает… он мне скажет…
Я и замолкла, — вижу, напрасно слова теряю.
Если бы она хоть рассердилась, а то принимает мои речи так, будто я говорю, что Чайченко не человек, а дерево, и смеется она над моими словами. «Ничего не смыслишь!» — говорит.
В хате нашей, словно в тюрьме, грустно стало: отец ходит сумрачный, как дозорный; мать плачет потихоньку, сама себе; Катря не видит материной печали за своею.
— Матушка! — прошу я. — Успокойтесь хоть немного. Или вы Катре не потакайте, или уж не плачьте!
— Вам добро на свете, вот таким, скорым! — ответит она грустно. — Вы как раз себе порешили: так тому и быть! Да так напрямик и идете; а я, горемычная, я не знаю, что мне делать? Не хорошо поблажать Катре, да как и удерживать? Только вспомню, сердце кровью обольется, как она, моя горлинка, убивается. Кто его знает — что и лучше! Тут мое рождение, моя единая утеха погибает, а тут он гневается и на глаза почитай не принимает… Как против мужа пойдешь…
Кроме Шеляга никто еще Катри не сватал; а Шеляг на той же неделе, как он съел от Катри гарбуз (эмблема отказа), высватал себе другую девушку и повенчался. Да, бывало, нарядит свою женушку, точно богатую купчиху, — монист дорогих, золотых дукачей навешает, как в лавке, а она, коротенькая такая крошка, пыхтит даже, бедная, под теми нарядами. Он же все ее мимо наших окон водит. Сам в сивой шапке, как решето; алым кушаком десять раз почитай обмотан; да таким алым, что глаза режет; сапоги скрипят. Идет — посматривает поверх нашей кровли: что это, дескать, за курник, что я его хорошенько и не вижу? — таким, бывало, глазом посматривает. Отцу нужно было идти в дорогу. Когда выходил: «Будьте здоровы!» — только и сказал, и пошел себе… Мы за ним, потихоньку — провожаем его; а он точно сам себе в степи идет. Когда уж проводили за слободу стала мать горько плакать, он немного приостановился и говорит: «Вы делайте себе, как знаете; любитесь, коли охота есть; а я на своем слове крепок: я за Чайченка дочери не отдам, пока жив. Я знаю почему. Будьте здоровы!» Приподнял шапку да и пошел мерными шагами. А мы вслед ему глядим, стоим как морозом побитые.
— Мое милое дитя! — промолвила мать. — В недобрый час ты полюбила! Господи! Пошел, едва простился — когда это бывало!
Глядела вслед за отцом и плакала; а он все дальше да дальше, а там за гору зашел; только еще слышалось, как погонял: ге-еее-ей!
Мы еще стояли, прислушивались, как бы ждали, что вернется, поцелует нас, разжалобится над нашим горем, хотя и знали, что этому не бывать, как цвету в поле зимою.
Читать дальше