Потом стало известно, что Луначарский болен, у него пришлось удалить глаз. Наконец врачи поставили его на ноги, он вернулся к работе.
И вот последняя встреча, весной 1933 года.
Я был в Коммунистической академии, помню, что хотел проконсультироваться по вопросам своей диссертации о Белинском с моим руководителем Н. А. Глаголевым. В поисках места, где мы могли бы поговорить без помех, Николай Александрович привел меня в пустой кабинет Луначарского. Мы мирно сидели на диване, и беседа наша уже подошла к концу, когда распахнулась дверь и вошел Анатолий Васильевич, сопровождаемый секретарем и еще несколькими людьми. Мы поднялись. «Сидите, сидите, пожалуйста, — сказал он, сделав успокаивающий знак рукою. — Вы не помешаете, я на несколько минут».
Он сел за стол, секретарь положил перед ним бумаги на подпись. Луначарский просматривал их, выслушивал объяснения, подписывал.
Я смотрел на него с душевной болью и чувством горестной любви. Ах, как он изменился! Похудел, как-то потускнел лицом. Та же бородка, те же знакомые черты, но когда снял на секунду пенсне, стало заметно, что один глаз живой, блестящий, а другой — мертвый, стеклянный.
Ему начали говорить о каком-то диспуте на темы современного театра, который было намечено организовать, и положили перед ним список приглашенных для участия. На имени Мейерхольда Луначарский остановился. «Сожжет какой-нибудь фейерверк», — сказал он с тонкой усмешкой.
— Может быть, не приглашать? — встрепенулся секретарь.
— Нет, что вы, что вы. Конечно, пусть выступит.
И Анатолий Васильевич подписал список.
Дольше оставаться нам было неудобно, мы попрощались и ушли.
В декабре 1933 года из дальнего французского городка Ментоны долетела весть о его смерти. Анатолию Васильевичу было только пятьдесят восемь лет.
Тысяча девятьсот двадцать четвертый, двадцать пятый и двадцать шестой — три этих года я жил в Севастополе.
Летом двадцать шестого собрался пленум районного комитета партии. Заседания происходили в великолепном особняке. Раньше в нем жили командующие Черноморским флотом. Дом стоял на горе, неподалеку от Владимирского собора, узкая петля улицы отделяла адмиральский особняк от Матросского бульвара с памятником Казарскому.
Теперь этого здания нет, оно было разрушено в годы минувшей войны с гитлеровской Германией, и на месте его возведен многоэтажный Дом Советской Армии и Флота.
Итак, пленум заседал в бывшем особняке командующего флотом, на втором этаже. Поднявшись по мраморной лестнице, вы попадали в большой прямоугольный зал, сумрачный и прохладный, с колоннами и свисавшими с потолка большими люстрами. Здесь, очевидно, прежде происходили в торжественные дни приемы и балы. Стеклянные двери вели из зала на тянущуюся параллельно ему крытую веранду, окна зала также выходили на нее. На этой-то веранде и шли заседания пленума.
Солнце сюда не достигало, здесь было прохладней. Впрочем, день только начался, и, хотя он обещал быть жарким, пока еще можно было дышать.
К секретарю райкома, сидевшему в центре президиума, тихо, стараясь не мешать очередному оратору, пробрался из зала управделами и передал какую-то записочку. Секретарь прочел, поднял голову, пошарил глазами по рядам, нашел меня и сделал чуть заметный знак рукою: подойди, мол. Я поднялся и подошел к столу.
— Выйди, пожалуйста, поговори и сделай, что возможно, — прошептал он мне.
— Что? В чем дело?
Он махнул рукою:
— Там узнаешь.
После веранды зал был еще более сумрачным и темным, чем обычно. Посреди него стоял и осматривался по сторонам огромный человек. Услышав звук открываемой двери, он обернулся ко мне. Я подошел ближе. Человек стоял, поставив перед собою палку и опираясь на нее. Он был выше меня на полторы головы, я смотрел на него, как подросток на взрослого. Я был изумлен. Передо мною стоял Маяковский.
Мне было известно, что он в городе. Накануне был назначен его вечер в зале горсовета. Я не мог туда пойти, заседание пленума кончилось в двенадцатом часу ночи.
Не могу передать мое душевное смятение при виде Маяковского. Его стихи я знал еще мальчишкой, я держал в руках первые футуристические сборники, читал «Гимн обеду» и «Гимн судье» в «Сатириконе», я помнил: «иду красивый, двадцатидвухлетний», «меня, сегодняшнего рыжего, профессора разучат до последних йот», — знал «Облако в штанах». Позднее я с восторгом декламировал «Левый марш». Да что говорить! Но я никогда еще, ни разу не видел Маяковского, не был ни на одном его вечере. И он передо мной, и у него какое-то дело, и я — я! — могу что-то сделать для него. Все это пролетело в моей голове в одну секунду.
Читать дальше