Если бы Эванхелина только взглянула на стены, если бы она заметила квадратные следы от некогда висевших картин, теперь снятых и помещенных в баул, еще с утра находившийся на запряженной волами повозке, она бы, разумеется, не смогла бы почувствовать себя такой возрожденной и задорно-юной, какой ощутила себя благодаря повеявшему на нее ветру без малого тысячелетней давности. Это был тот же самый ветер, что упорно настигал ее тем достопамятным утром 1800 года, когда она стремглав ворвалась в спальню матери, держа в руках букетик фиалок; это был тот же самый ветер, веявший у нее над головой и лишавший ее ощущения времени и пространства и даже способности ориентироваться, как будто бы минувшие семьдесят лет явились не более чем краткой паузой, а она, повесив на дверь замок, по-прежнему оставалась девятилетней девочкой, летящей в спальню матери с букетиком холодных мертвых фиалок.
Вполне вероятно, что именно поэтому Эванхелина, спускаясь по лестнице, подумала: «Мы еще возвратимся сюда пятнадцать или двадцать лет спустя». А было ей тогда уже семьдесят восемь лет, и она предосудительно относилась ко всему новому, будь то задорная музыка или модные туфельки. Она имела обыкновение просиживать по множеству часов и воскрешать в памяти тот день, когда ее брат, которого звали Мартином и которого не могло быть в повозке, поскольку его тело предали земле еще десять лет тому назад, взобрался на стул с молотком и попытался отворить нишу, где хранилось подвенечное платье его матери. К тому времени самой матери уже давно не было на свете; от нее остался лишь баул с чистым бельем, усыпаяным нафталиновыми шариками, менявшимися на каждую годовщину ее кончины, да еще пресловутая ниша с подвенечным платьем, каковое Эванхелина предполагала надеть, когда будет пора собираться в церковь. А в тот вечер Мартин, ее брат, залез на стул с молотком, но нишу отворить так и не смог. Он только вдребезги разбил стекло, схватил платье и бросил посреди двора, чуть погодя предав его огню. Эванхелина отчетливо помнила руку Мартина, помнила кольцо, помнила и небольшой шрам на большом пальце, но какой именно была та ниша, увы, позабыла. Зато она никогда не забывала, как той самой ночью, затворившись в своей спальне, она почувствовала, что ее чрево стало сухим и терпким, словно было наполнено пылью, уже целые столетия покрывавшей все в доме, и что ее язык совсем высох и тоже уподобился пыли, уподобился тысячелетнему ветру, повеявшему на нее, едва только она спустилась по лестнице и заметила на противоположной стороне улицы заваленную целой кучей баулов повозку, в которой сидели женщины с раскрытыми зонтиками.
«Пятнадцать или двадцать лет спустя», — прошептала она и кивнула головой, переходя через улицу. Ей даже не пришло в голову, что пятнадцать или двадцать лет спустя тот ребенок, которого забыли в платяном шкафу, превратится в юношу, станет мужчиной и возложит цветы на ее могилу, где бы она ни находилась.
Мы втроем ютились возле стойки, когда неведомо кто опустил свою монетку в щель автомата и заиграла пластинка, которой предстояло звучать всю ночь напролет. Поэтому у нас даже не было времени хоть как-то осмыслить случившееся. Все произошло куда стремительнее, чем мы смогли бы вспомнить, где повстречались, и стремительнее, чем к нам возвратилась бы способность ориентироваться в пространстве. Один из нас вытянул свою руку вперед и провел ею по стойке (нам было не дано узреть эту руку, зато мы слышали ее), но, наткнувшись на стакан, испуганно замер, а обе его руки так и остались лежать на твердой поверхности. Тогда мы попытались отыскать в этом мраке друг друга наощупь и, отыскав, сплели наши тридцать пальцев на поверхности стойки. Кто-то из нас произнес:
— Пора уходить.
И мы тотчас встали, словно бы ничего и не произошло. Ведь нам покуда все было как-то недосуг, чтобы мы могли почуять неладное.
Проходя по коридору, мы слышали играющую музыку, и она звучала где-то рядом, перед нами. В воздухе стоял аромат женщин, снедаемых печалью; они сидели и ждали. А еще пахло нескончаемым пустынным коридором — он все тянулся и тянулся все время, пока мы шествовали к дверям, намереваясь выйти на улицу. Неожиданно мы ощутили терпкий аромат женщины, что пристроилась чуть ли не у самых дверей и сказали ей:
— Мы уходим.
Но женщина так и осталась безмолвной. До нас донеслось легкое поскрипывание кресла-качалки — вероятно, кресло качнулось обратно, стоило лишь женщине подняться. Мы услышали звук ее шагов по расшатавшимся половицам; чуть погодя этот звук послышался вновь — она возвращалась на свое прежнее место, после того как двери, проскрипев, затворились за нашими спинами.
Читать дальше