С этого дня, — сказала прислуга, — разруха проникла в его дом. Будто каждая вещь незаметно уходила с места и меняла свой обычный вид и привычную форму, все становилось бесформенным. Едкий запах табака повсюду, он проник даже в те комнаты, в которых раньше не бывал и оставался за порогом, — в ванную, в спальню. Повсюду пустые, раздавленные в кулаке пачки от сигарет, странной, причудливой формы, покрытые слюдой. Большие вырванные пучки нервов. Самых разных марок, хотя многие годы, что она у него работала, он курил только Chesterfield light: это говорило, по мнению уборщицы, о внезапном расстройстве, о чудовищном распространении порока, который она хоть и осуждала, но который был все же терпимым. Другой явный признак заключался в количестве сигарет, они были лишь прикурены и тут же затушены, чаще всего водой из крана, эти отвратительные табачные экскременты, из-под которых вытекала коричневатая жидкость, в блюдца, в пепельницы, на край раковины. А. не утруждал себя даже тем, чтобы выбросить их, он оставлял их повсюду, просто сигарета, наверное пятидесятая по счету, уже вызывала отвращение. Тонкие чешуйки пепла и серебристые опилки сожженной бумаги в конце концов заполнили все, можно сказать, что тут жгли большой костер из книг — в то время, как именно так он уничтожал себя.
Покинутая ею постель… За все то время, что А. жил после — а это было что-то около шести месяцев, — он ни разу не сменил простыней. Неизвестно, была ли эта небрежность проявлением странного фетишизма — так он хотел удержать и любить, уже после разлуки, на этом смехотворном катафалке умершей любви отпечаток столь долго обожаемого тела, — либо это была просто внезапная потеря интереса ко всему, это проявлялось хотя бы в том, что он не менял перегоревшие лампочки, и мрак неделя за неделей завоевывал в доме все новые территории, пока не осталось лишь несколько слабых огоньков во мраке (она рассказывала так, что это напомнило мне, как ночью при отплытии корабля медленно исчезают во тьме огни на берегу: такая замедленная и очень нежная драма, которая никогда не наскучивала мне в навигационную пору и которая была связана в моей памяти с сюитой для виолончели Баха). Со временем льняные простыни стали ворсистыми, цвет их поблек, а волосы, среди которых были, конечно, и ее, глубоко проникли в ткань, будто вплелись в полотно, и наконец, исходящим от них пресно-терпким запахом, стали напоминать старую дерюгу, — так сказала мне уборщица, а я вспомнил старинное значение этого слова, оно означало «саван».
Казалось, даже элементарное действие — выбросить что-то — было отныне выше его сил. Так, повсюду валялись таблетки, пустые пластиковые ячейки и смятые серебристые упаковки которых сверкали в полумраке, как и большие комья раздавленных сигаретных пачек. Смятые листы бумаги валялись то тут, то там. Краснея, прислуга призналась мне, что ее рассудительность не раз изменяла ей, и, движимая беспокойством и состраданием, а отнюдь не любопытством, она иногда разглаживала страницы, чтобы разобрать начерканное на них мелким дрожащим почерком (до этого, впрочем, ничего не прочитав из написанного, она преклонялась перед его строгим нервным почерком, будто речь шла о древнем китайском мандарине): все это были черновики писем, адресованных ей, в которых он умолял ее подумать о том, что она совершает непоправимое. Кажется, он так и не получил ответа и со временем все больше удивлялся непонятному молчанию, что добавляло к горю еще и чувство обиды.
Если из дома ничего не выбрасывалось, то ничего и не приобреталось. Некоторое время в холодильнике еще оставался кофе, потом все закончилось. Мыло если и появлялось, то лишь маленькие упаковки, оставшиеся от пребывания в отелях. Но самым удивительным было исчезновение газет: раньше А. был рьяным их читателем, и они постоянно громоздились кучей в прихожей, желтеющие и тут же обновляемые, сразу после того, как старые были выброшены. Казалось, мирская суета уже не касалась его, будто избыток его собственной боли, то, что физиологи называют «острота», убил в нем способность к состраданию или негодованию (то, что раньше ему было вполне присуще, тут она его понимала) и даже интерес ко всему. Однажды, сказала она, в тот редкий случай встречи с А. (обычно он устраивал так, что во время ее приходов его не было дома, чтобы не беспокоить и не стеснять ее), она выразила удивление резкой сменой всех его привычек. Он явно был не брит уже несколько дней и слегка одурманен. Странно взглянув на нее и почти улыбнувшись, но как-то жутковато и рассеянно, он ответил фразой, в которой, вспоминала уборщица (она испугала ее), говорилось об иголке в глазу. «У кого иголка в глазу, того не волнует будущее английского флота», — подсказал я ей. Да, именно эта, мсье, это известное выражение? Ее вопрос, если это был вопрос, был произнесен совсем не вопрошающим тоном, так что я просто неопределенно пожал плечами.
Читать дальше