28 января 1939 года
Женщины все одеты в черное, будто в трауре, но узлы, которые они несут, завернуты в пестрые тряпки; одеяла — серые, с тремя белыми полосами. Лишь немногие обуты в туфли, у большинства — альпаргаты или сандалии. С рассветом понемногу оживают цвета, но самое заметное пока что — это бинты и гипс.
— Они шли вдоль берега.
— Нас поливали из пулеметов без конца. У меня на глазах убило человек восемьдесят.
— И раненые были?
— У нас их пруд пруди.
Опять вчерашний день. Согнувшись в дугу, бредет старик, помогая себе двумя палками, болтается склоненная чуть ли не до земли грязная голова в широкополой шляпе, посеревшей и позеленевшей от старости и дождя; под шляпой — повязанный по-андалузски черный платок. Старик бормочет:
— Ничего не скажу ни тебе, ни себе. Пришла эта чертова напасть, сука проклятая, и все унесла. И кончен бал. Что я могу сказать, если сам ничего не знаю? Все унесла.
У моего подножья мочится какой-то парень; застегивая штаны, насмешливо спрашивает у мужчины лет пятидесяти:
— Куда идешь, дедушка?
Тот на мгновение останавливается, поднимает голову, смотрит на насмешника:
— К черту в задницу, сынок.
И идет дальше.
Мужчины обычно ходят опустив голову, на нас и не смотрят, вспоминают только тогда, когда припечет солнце или польет дождь, вот как сейчас, ищут убежища. К моему стволу прижались двое раненых, молодые парни с бледными лицами, обросшими бородой.
— Я из Андухара. А ты?
— Из Сарагосы.
Сегодня в первый раз вижу, как люди продолжают идти под дождем. Прежде они бежали или останавливались переждать непогоду, как эти двое.
— Нет, не был я ни в какой партии, ни даже в профсоюзе. Шестнадцать лет. Кто скажет, глядя на меня, что мне больше восемнадцати? Братья мои — те действительно. Двое старших. За ними сразу пришли, но они успели удрать во Францию через Наварру. Они должны были вернуться в Барселону; скорей всего, бродят где-нибудь здесь. Я о них ничего не слыхал. Меня расстреливать не собирались, хотели только поставить на мне клеймо. Видишь, вот здесь, на лбу, крестик? Теперь его не так уж видно. Тот, кто мне его поставил, должно быть, плохо знал свое дело. Какой-то дядька, который стоял там же, подбоченясь, сказал ему: «Ну, давай еще раз, давай». И тот снова сунул железяку в плиту, на горящие угли. Это было в большой комнате какого-то старого дома, недалеко от собора. Слышно было, как журчит река.
— Эбро?
— Ну да. Когда этот тип подошел ко мне, я пнул его, извиняюсь, между ног. Он озверел, но бить меня не стал. А я ни за что на свете не хотел, чтоб меня заклеймили. «Ах вот как! — сказал он мне. — Значит, ты бунтуешь, да? Выкидываешь такие штучки? Ну, я тебе покажу». И стал ругать меня всякими словами, поминал мою мать. Сам знаешь. И приказал посадить меня на грузовик. Я тогда еще не понимал, что это значит. Да в ту минуту мне было все едино. Потом только понял. Просидел там еще часа два и все время думал только о матери. После того как меня посадили в кузов грузовика, я забыл о ней и еще много дней не вспоминал. В списке меня не было, и они, как и было задумано, меня не связали. Нас было одиннадцать. Привезли на кладбище, и тут я мигом сообразил, что к чему. Ночь была темная. Никто не сказал ни слова. Когда мы приехали, ворота были уже открыты. Ты знаешь сарагосское кладбище? Тогда ладно. Привезли нас к задним воротам. Грузовик остановился, и у того, что сидел рядом с шофером, спросили: «Сколько ты привез?» — «Десять и одного в придачу». В придачу был я. Хоть я и понимал, что меня собираются расстрелять, но все-таки душой не мог в это поверить. Мне досадно было, что я не знаю никого из тех, кто был вместе со мной. Уже совсем стемнело, и за спиной у стрелков поставили грузовик с включенными фарами, тот самый, что нас привез. Так что мы видели и свои тени, и тени фашистов. Потому что нас поставили к ним спиной. Наверное, им стыдно было смотреть нам в лицо, а платков, чтоб завязать нам глаза, у них не было, хотя я-то думаю, они вообще никому глаза не завязывали. Да это и ни к чему. Перед нами была каменная стена, вся в серых и черных пятнах, исковыренная мелкими дырками и щербинами. А земля была мягкая-мягкая. Залп грянул без предупреждения. Ни одна пуля меня не задела, но я упал вместе со всеми; на земле была кровь. И меня, наверное, посчитали мертвым, а так как была ночь, хоронить нас не стали, отложили это дело до утра. Когда они уехали, я убежал. Повезло, а? Представляю их рожи, когда на другой день они пришли меня хоронить. Я добрался до Уэски. Раньше над этим как-то особенно не задумывался, но теперь-то я понимаю, что фашизм — это преступление. Если бы я мог… Здесь столько винтовок… Когда вижу, что кругом делается, — хоть умирай от злости. По мне, лучше умереть, чем стать фашистом. Они пришли хоронить меня и не нашли.
Читать дальше