Вдруг воздух в клочья разрывает пулеметная очередь. Кот так и не просыпается, в углу наспех сооруженного курятника пищат цыплята, удивленные груши роняют юную листву, сорванную пронзительным ветром, неизвестно откуда налетевшим в середине мая. Подъезжает карета «скорой помощи», равнодушные санитары привычно укладывают на нее раненого. В небе раздается гул моторов, бьют противовоздушные гаубицы, выбрасывая из черных стволов до странности белый дым. Показывая на самолеты, лейтенант-андалузец, из Уэльвы, улыбается:
— Вот живурчики! Настоящие живурчики!
— Как ты сказал?
— Живурчики.
— Это почему?
— А я откуда знаю!
Он смеется. «Живурчики»: все вокруг залито солнцем. Течение жизни, новоиспеченный лейтенант-андалузец, южанин, изобретатель забавных словечек, от полноты счастья щедро пересыпанных раскатистым «р», чтобы речь рокотала, как моторы республиканских самолетов. «Живурчики» — так можно назвать птаху или весенний денек — только что придуманное, новорожденное слово. Зеркало надежды. С майским ветерком пробуждаются живурчики.
На шоссе шальная пуля, ошалело взвизгнув, ткнулась в землю. Анархист из Национальной конфедерации, родом из Манрезы, показывает мне звезду и капитанские нашивки:
— Кто бы мог подумать!
И сам смеется над своим чином.
— Просто не оставалось другого выхода.
Совсем рядом израненная Лерида. Опускается вечер. Собор притягивает к себе лиловые тени и темнеет на фоне неба, пылающего, как маков цвет. По шоссе строчит пулемет, но весна побеждает, очереди тонут в звуках и шорохах; затихает цыплячий писк, покой окутывает все вокруг. Кот потягивается со сна. Скоро наступит ночь. Люди не спят, держат ружья наготове. Война есть мир. Это — линия фронта.
II
Розы, тесно сплетая стебли, тянутся от акации к акации. Есть названия и покрасивее, чем Гранульерс, нарядный городок, где чистые фасады аккуратно выстроенных рядами двухэтажных домов говорят о трудолюбии их обитателей. Городок — хитросплетение улочек, ухоженные сады. О войне здесь знают из листовок и речей, со слов новобранцев и добровольцев: фронт далеко, его гул сюда не долетает.
Правда, приехало много беженцев. Даже слишком много. Они расселились по всему городу, и жителей в нем теперь не десять, а целых тринадцать или даже четырнадцать тысяч. С работой стало труднее, пульс жизни участился.
И вдруг в какие-то двадцать секунд дома превращаются в груды мусора, окна — в стеклянную крошку, чистые тротуары — в невообразимое месиво, улицы — в ряды фундаментов, стены — в ничто, небо из голубого становится сизым, спокойная речь взрывается криками и захлебывается, тела обращаются в кровавые лохмотья, деревья — в щепу, послушный кирпич дыбится утесами, телеграфные провода висят колтуном, дико скалит клавиатуру опрокинутое вверх педалями пианино, на здании рынка нет больше полога, в венах нет крови, каменные плиты становятся темно-лиловыми, газетный киоск бесследно исчезает. У домов больше нет перекрытий — только стены да гребни крыш. С улицы видны остатки провалившихся полов.
Вдоль мостовых громоздятся трупы — целые и покалеченные тела. Останавливаются кареты «скорой помощи», прибывшие из Барселоны, какие-то люди собирают останки в большие плетеные корзины, серые от засохшей крови. Проходят, причитая, три женщины. Все куда-то бегут, кричат. Мы в пятидесяти километрах от фронта. Это — тыл. Девочка — сколько ей лет: шесть, семь? — прижалась к стене, не может ни заплакать, ни закрыть глаза и смотрит, смотрит… На столбе повис кусок человеческого тела.
III
Верне, 1940
— А ты здесь как оказался?
— Из тюрьмы, за хлебную карточку.
Андалузец, маленький, белобрысый. Светлые глаза неопределенного цвета. Робкая улыбка, худенький, всем довольный паренек. Двадцатипятилетний ребенок, на лоб падает длинная прядь, по бокам глубокие залысины. Такой же притихший, как наша война.
— Ты откуда?
— Из одного поселка, между Утрерой и Мороном.
Белесый взгляд, спокойная простота.
— Когда вернемся — чья бы власть ни была, — хватит расстреливать. Для этого существуют трибуналы. Я-то знаю, кто расстрелял моего брата; все нужно делать по-человечески. Я не из тех, кто думает, что только вернемся — и опять в драку.
— Почему ты так говоришь?
Он смотрит на меня, прищурив глаза.
— А кто его знает… Просто когда-то надо кончать.
— С чем кончать?
— Сам как будто не понимаешь.
И отходит, шаркая ногами, нахлобучивая на ходу шапку, застегивает куртку. Вскоре я встречаю его возле колючей проволоки и сажусь рядом. У нас еще четверть часа, потом мы пойдем чистить отхожие места. Вон туда направляются шестеро краснолицых часовых, чтобы облегчиться.
Читать дальше