— Болит?
Дочь, закусив зубами платок, не отвечала. «Возвращаются!» Рафаэла так страдала, что не слышала старика, который вопил ей десятью метрами дальше:
— Ложитесь, ложитесь!
Вцепившись в телеграфный столб, раскорячившись, чувствовала, как разрывается нутро.
— Ляг, девочка, ляг, — стонала припавшая к земле мать. А Рафаэла — стоя, закусив платок, — рожала. Ей казалось, ее рубят тесаком. Оглушительный, хлещущий вой самолетных моторов, пулеметы и ручные бомбы — с тридцати метров. Для них это была игра на меткость. Рафаэла не слышала ничего, кроме боли. В спину ей вошло пять пуль, но она не заметила. Почувствовала, как выходит из нее другое тело и как снова все становится мягким, податливым. Произнесла: «Иисус» — и рухнула, скончавшись еще на ногах.
Самолеты ушли. Валялись тела: одни стонали, другие были недвижимы, тихи; вдали неслась через поле обезумевшая девчушка. Километром ниже на дороге вновь собирался черный поток; вверх по нему пробирались санитарные машины, на кузовах сбоку видна была надпись: «Шведский народ — испанскому народу». Люди нашли мертвую мать, услышали писк новорожденного. Перерезали пуповину.
— Живой?
— Живой.
Подполз человек, волоча простреленную ногу.
— Я ее знал, это Рафаэла, Рафаэла Пepec Монтальбан. Я — местный писарь. Она хотела дочь.
Кто-то:
— Дочь и есть.
Писарь:
— Хотела назвать Эсперансой.
И кто-то еще:
— За чем же дело?
Хромой вжимался в землю, чувствовал, как покоятся на ней поясница, живот и бедра, упирался левым локтем в красноватую почву. Две бурые каменные глыбы, скрывая его с головой, служили ему бойницей. Крепко уперев винтовку, он старательно целился; выстрел впечатывался в плечо и — через тело — отдавался в землю. И Хромой замечал, как она благодарна ему за это. Он чувствовал себя прикрытым, защищенным, неуязвимым. Каждый выстрел уносил к врагу его слово: «Получай. Это тебе наука». Смеркалось. Безостановочно трещали пулеметы. Товарищ сказал ему:
— Ты оставайся здесь.
Выстрелы рассеивались. Хромой искал и не находил одно нужное слово: он защищал свое, свой пот, лозу, которую сам посадил, и защищал открыто, как мужчина. Но этого слова Хромой не знал, не знал его никогда, да и нипочем не подумал бы, что оно применимо к нему: он был счастлив.
1938
Театральный задник
Пер. М. Киеня
I
Лерида и Гранульерс, 1938
Вот он, фронт. Между траншеями медленно струится Сегре, деля надвое мир, рассекая живое тело Испании, оставляя им город, а нам — сады и театры. Там, наверху, высится собор — византийский, мавританский, готический; площадь Паэрии, переулки, где я бродил когда-то. Метрах в сорока видны последние дома главной улицы — на каменном кружеве фасадов бойницами темнеют окна; некоторые жалюзи сорваны, другие по-прежнему висят на месте; матрасы и мешки с песком заслоняют от смерти. Все дома — трех-четырехэтажные, их отражения аккуратно укладываются в полоске реки; за домами взмыл к небу замок, а рядом — собор, как перст, указующий в зенит. На его башне дремлют пулеметы.
Река с тихим изумленным журчанием бежит под двумя разрушенными мостами, где развороченные рельсы похожи на солдат, застывших по стойке «смирно» в ожидании приказа, а может — если напрячь воображение, — на заломленные в отчаянии руки.
Расстояние между позициями так мало, что выстрелы только сухо щелкают: свист не успевает зародиться, пуля ударяется о землю, о камень, о дерево или, вот как сейчас, со звоном влетает в лузу окна. Траншеи — глубокие, прекрасно оборудованные; вон на той огневой точке стоит кровать, пристроенная под вывеской корсетной мастерской; а вон громоздятся часы в напыщенном резном футляре, чьи размеры, очевидно, соответствуют пристрастию его обладателей к роскоши: часы занимают чуть ли не все свободное место. Солдаты, кажется, поглощены своими делами, расхаживают спокойно и неспешно.
Высокие платаны на Кампос-Элисеос четкими силуэтами вырисовываются на безукоризненно голубом небе. Погода стоит такая хорошая, что ее просто не замечаешь. Тротуары и мостовые усеяны зелеными ветвями, скошенными вражеской картечью. По обломкам, прямо у нас под ногами, семенит выводок цыплят в сопровождении кудахчущей мамаши. Солнце заливает мир сияющей глазурью. Несколько лет назад я жил вон там, напротив, — стреляют как раз из окна моей комнаты. В палисаднике спит кот, а вокруг разноцветными душистыми флажками трепещут на ветру розы. Никогда еще не были розы так хороши, как сегодня. Никогда еще не были так прекрасны пионы.
Читать дальше