— Ну, что? Летим, Ян Янович? Выдержит ли твой широченный, твой буланый, твой круп? Не сбросишь ли ты меня, о Психеохимера, в Стикс Кастальский?
— Смотрите в будущее.
— Вас поддержат.
— Пойдет? — Тварь совсем застыла, замерла в черноте.
А что, собственно, могло «пойти»? Умей я владеть на место пера кием, я разыграл бы, пожалуй, такой простенький биллиярд, что технократия — щелк! — хочет откатить от бюрократии — бряк! — лапкой в лузу! — лакомый ком, бриош — там! — кому крошки мести, кому сковородки лизать на пороге швейцарской в пирамиду. Вышла бы драма. В гулких диалогах между сосудом и крышкой произносились бы недосмысленные идеалы слабейшей и — увы! — честнейшей стороны, — пойдет — не пойдет — опилки посыпались на пародию оболочки деревянного жанра, в котором лежал мой собственный Роман.
Итак, я молчал и молчал, пока Ян не ожил и не стал опять вроде обычным человеком — искусителем на государственной службе.
— Понимаю. И не может пойти. Вы думаете, я вас не понимаю? Я вас понимаю прекрасно. Мелкая тема. Это вы справедливо подумали.
Глава двенадцатая. Бубновый колер
Вспоминая о нем
Мы делаем его счастливым
Мы устраиваем его карьеру
В солянке русской литературы
А. Хвостенко. «Нерпа оберточной мысли»
— Это вы своевременно поддакнули.
Хозяин помещения поднялся из-за стола и подошел к вещи обстановки, похожей на сейф с выдающейся навстречу ручкой в форме буквы «Т». Он повернул ее под прямым углом, распахнул дверцу и стал, по-видимому, рыться, вероятно, в делах своих — в наших папках. Он углубился туда, однако в спине мелькало нечто провоцириующее — дескать, дело не твое, но тебе же любопытно сунуть нос, так вот ты его и сунешь. И я сдерживал себя некоторое время, пока он рылся, а потом все-таки постепенно скосил глаза за спину Яна, в середину того, что поначалу числил за сейф. Никакие там были не папки.
Куб внутреннего пространства серого ящика был преисполнен мелких, крошечных, миниатюрных, микроскопических всяких разноцветных и блестящих кусочков, трубочек, палочек, маленьких скляночек, цилиндриков из алюминия, каучуковых змеек, протоплазматических кишочек, брезжащих газовым огоньком сосудиков, дрожащих светлячков и глазочков. Биомеханический сей агрегат мало-помалу повиновался воле Ян Яныча, которая осуществлялась путем поворотов ручечек, нажатиями кнопок и посыпанием порошочками. Ян ушел в дрызготню с головой, а ко мне изображал предельное равнодушие. Он сосредоточился теперь на плоской серой коробочке с извилинами и следил, как блестящая точка бегает по ней изнутри, руководимая щелчками и импульсами от пальцев. Что-то там ладилось, чего-то — не ладилось. Точка вдруг сделала совершенно натуралистический рисунок, почти фотографию: товарищ Куроедов сидел в углу и застенчиво сосал лисью лапку. Но Ян остался недоволен. Он удалил Куроедова и взялся за жидкости. Приоткрыл ничтожный краник. Точка отозвалась, начертив характерный контур действительного члена коллегии адвокатов адвоката Щипзагера, который бросал гневные упреки прямо в лицо силуэту гражданки Прозрачной за то, что она злоупотребила доверием сослуживца Сосонко в производственном вопросе. Высокочастотный писк их препирательств вызывал одно неразборчивое беспокойство — это, видимо, и не удовлетворяло требовательного Яна. Он кинул щепоть пыльцы на шарик контакта. Там вспыхнуло, искра раздвоилась и изобразила — ей-ей, даже и сказать грешно, что она такое изобразила — изобразила она взаимно-семейную любовь жильцов Полиповых к коммунальным соседям Коральским, — и весьма критически реалистическим передвижническим методом: там, керосинчик в суп, дуст в солонку, словом, чистый девятнадцатый век. Я не выдержал.
— Чего смеетесь? — бросил мне через плечо Ян, не отрываясь от пуналуального зрелища. — Лучше помогли бы. Держите плоскогубцы.
Я взял… На экране резвилось теперь несколько точек, которые рисовали разные поучительные случаи необыкновенной любви из литературы и жизненные примеры.
Сперва показывали зал суда, и там немощный бритый по голове подсудимый вдруг заявлял:
— Я отказываюсь от всего, что говорил на следствии. Это была ложь, вызванная шестимесячным переутомлением.
Следователь, услышав это, бледнел, хватался за сердце и падал в обморок — так потрясла его неверность и низкое предательство, не говоря уже о шестимесячном переутомлении.
Потом была сцена из Набокова — как его умозаключенный за гносеологическую гнусность Цинциннат Ц. кружился с надзирателем по камере в вальсе. Хорошая выдумка.
Читать дальше