Мы провели вместе несколько часов в приятном, непринужденном общении, и наконец, когда подали десерт, я, собравшись с духом, в скупых словах поведал о самоубийстве брата, не умолчал и про ванну, вкратце обрисовав ход события и его предполагаемые причины. Подготовив таким образом почву для разговора, я рассчитывал услышать в ответ рассказ о самоубийстве матери хозяйки, после чего мы, совместно преодолев взаимную робость, целиком отдались бы проникновенному обсуждению небезразличного для обеих сторон предмета. Однако ничего подобного не случилось, ответом мне была мертвая тишина. Словно я на тяжелом джипе на полной скорости влетел в глубокий песок.
Одним этим экспериментом дело не ограничилось. Разговоры, едва начатые, если вообще поддержанные, смущенно умолкали, обрывались на первых же минутах. Неделями, месяцами я видел в ответ лишь испуганно вытянувшиеся лица, встречал наглухо закрытые, пустые взоры, замечая, как в комнатах, когда бы ни заходила речь о самоубийстве, как будто простиралась незримая тень, своим покрывалом окутывая людей, приглушая их голоса, омрачая их взгляды. Способность с темы самоубийства невозмутимо перевести разговор на другие, не столь мрачные предметы, обнаруживали лишь очень немногие. Да и не особо клеилась после этого сама беседа, впечатления от последнего виденного спектакля не казались столь захватывающими, а пересказ свежих слухов и сплетен как-то разом терял остроту из боязни ненароком обидеть кого-то азартом злорадства. Всякую тему, предполагавшую беззаботную легкость, один только отзвук упомянутого самоубийства наполнял свинцовой тяжестью и неумолимо влек ко дну. Угробив подобным образом не один десяток вечеров и снискав соответствующую репутацию, я, наконец, сдался, покорившись всеобщему обету молчания.
Для себя, однако, я не прекращал попыток найти этому молчанию объяснение. Поначалу я считал его проявлением стыда, последствием общественного осуждения и позора, который самоубийцы и поныне навлекают на всю семью, — отзвук дремучих времен, когда тела самоубийц вообще рубили на части и разбрасывали по обочинам вдоль дорог или сносили на висельный холм, где оставляли истлевать на поживу воронью, наравне с трупами убийц и изменников. Вот, к примеру, как было дело в Кнецгау в Нижней Франконии, где в последних числах ноября 1608 года обнаружили одинокую вдовицу, повесившуюся у себя в светелке. Позвали палача, приказали тому труп с петли срезать и прямо с чердака на мостовую сбросить. Там он и провалялся с утра четверга до самого субботнего вечера, а поскольку хоронить грешницу у церковной ограды было никак нельзя, тело отволокли к богадельной Часовне прокаженных, что на песках. Палач с подручными особо не утруждались, засыпали покойницу кое-как, с грехом пополам. Понятное дело, набежали собаки, вскоре обглоданные останки валялись повсюду, разлагаясь на солнце, надо было срочно что-то предпринимать. Да только какая община потерпит у себя в земле самоубийцу? А коли так, сыскалась по такому случаю большая бочка, в которую и засунули труп, свезли на тачке к Майну, в воды коего бренные останки тела вместе с грешной душой благополучно и спустили.
В такую же емкость, сказал я себе, в огромную бочку с плотно закрывающейся крышкой, у нас и сегодня бы с превеликим удовольствием затолкали всех самоубийц, лишь бы исторгнуть их из сообщества не только живых, но и мертвых. Человечество отнюдь не настолько современно, как само о себе мнит, просвещение достигло в лучшем случае лишь весьма ограниченных успехов, и свободное решение свободного человека лишь очень немногие способны принять непредвзято, так что, сколько бы все вокруг ни твердили, что смерть — она завсегда при тебе, и если жизнь, дескать, у нас любой отнять может, то уж смерть никто, сколько бы ни повторяли, что мудрец живет сколько должен, а не сколько может, в каких бы ученых прописях ни писали, что смерть тем прекрасней, чем она желанней, в каких бы трактатах ни утверждали, что если жизнь наша зависит от воли других, то уж смерть — только от нашей собственной, — все это, якобы, пустая болтовня, мертвые словеса из-под красивых переплетов, и так далее, и тому подобное, — я сам себе страшно нравился, изощряясь в критике своих бессловесных оппонентов, этих недалеких, закоснелых тупиц. Покуда однажды, в минуту откровенности перед самим собой, не признался, что и сам думаю не иначе и тоже предпочел бы об этом деле помалкивать.
Читать дальше