Вот почему в тот вечер в том доме я молчал и просто слушал, опасаясь бестактностью чрезмерного любопытства обидеть друзей брата, снедаемых, должно быть, как и я, чувством вины, а еще потому, что помнил — знание, а тем паче знание о самоубийстве, передается в этих краях не изустным словом, а совсем иначе. Все главное оставалось в неизреченном — во взглядах, в жестах, в невысказанных мыслях, что складками морщин нахмурили лоб и печатью суровости непреклонно сомкнули уста.
Тем же вечером, но попозже, мы перебрались несколькими улицами дальше в квартиру мачехи моего брата. С отцом его несколько недель как случился удар, и он лежал в больнице, все еще без сознания. Все сошлись на том, что с похоронами и поминками придется повременить по крайности до тех пор, покуда отец не оправится настолько, чтобы можно было сообщить ему трагическое известие. Потом мы принялись сочинять некролог, первое дело, когда я наконец-то смог хоть в чем-то оказаться полезным. Помню, возник даже непродолжительный спор насчет того, на каком языке писать объявление — на диалекте или на литературном немецком. А больше в тот вечер и нечего было обсуждать. Я вернулся домой, в свою обычную жизнь — или, по крайнем мере, попытался вернуться.
Нехитрое имущество распределили быстро. Часы марки «тиссо», голубой велосипед, замком на цепи примкнутый на стоянке возле вокзала, два чемоданчика с нардами, коричневый, который он больше любил, и черный, шкатулка с сувенирным набором игральных костей из Монте-Карло, компакт-диски группы «Пинк Флойд», а еще Криса Ри, обеденный стол и стулья, коллекция комиксов, — она была отказана мне, — две кожаных куртки, черная и рыжая, набор гаечных ключей в сером футляре, мобильный телефон, сколько-то франков, остававшихся на банковском счете, — все разошлось по городам и весям, каждый, кто хоть как-то был ему близок, что-то получил — в точности так, как он распорядился в завещании. Разошлось все, ничего не осталось. Вещи, подумалось мне, привязавшиеся к человеку в течение жизни, вещи, которые он старался заполучить и сберечь, которые его окружали, по которым другие иной раз его узнавали, после смерти покидают хозяина, — вот так же гаснет звезда, а планеты, вокруг нее кружившие, сходят со своих орбит, отлетают прочь, потеряв притягивавшее их небесное тело, и их материя равномерно распределяется по просторам мироздания.
До самого лета искал я тот вопрос, ответ на который он всем нам дал. Июль, половина августа, вылазки на плоскогорье, по болотистым лугам, усеянным неведомыми цветками, серебристыми и жилистыми, что недосягаемыми блестками мерцали в топких мшаниках. Вместе с детьми и в обществе друзей я провел все теплые месяцы в нашем доме в горах, целыми днями нежась на террасе с видом на раскинувшийся внизу сад, где буйствовала мальва, где пылали настурции. И вовсе не скорбь, а какое-то иное чувство не отпускало меня ни на минуту, снова и снова выталкивая в неизбывный, изнурительный круговорот все тех же мыслей, — я, по крайней мере, представлял себе скорбь совсем иначе. Я не ощущал утраты, и нельзя сказать, что мне его недоставало, — брата мне недоставало ничуть не больше и не меньше, чем в то время, когда он еще был жив.
Мы ходили за черникой, дети весело наполняли корзиночки и верещали от восторга, наблюдая за тем, как ловко и бережно наша собака обирает с кустиков ягоды. А меня неотступно преследовали картины, увиденные даже не мной, а другими, и пересказанные мне в последние месяцы. Снова и снова перед глазами вставала рыжая кожаная куртка, в которой брат улегся в ванну, и я все силился наглядно представить себе, какой конкретно смысл кроется в брошенной вскользь фразе друга, — он, мол, по цвету лица сразу понял, что пришли они слишком поздно. Мне не давал покоя вопрос, какого же цвета было у брата лицо, а поскольку однозначного ответа я найти не мог, в воображении моем лицо мертвого брата всякий раз приобретало иную цветовую гамму, поочередно опробовав оттенки едва ли не всех цветов радуги, от фиолетового до желтого.
С той же неотвязностью я снова и снова пытался вообразить его квартиру, в которой никогда не бывал, и непонятно почему внушил себе, что дом, конечно же, расположен на живописном склоне, что в действительности, оказалось совсем не так. Кухню я видел слева, ванную в конце коридора, жилую комнату справа, и всячески старался обогатить эту картину все новыми подробностями, пока не сообразил, что моя фантазия просто-напросто меня морочит, и на самом деле я вижу, правда, с небольшими и несущественными отклонениями, квартиру, в которой мы жили в детстве. Ванну, где его обнаружили, я мысленно рисовал чуть больше, не такую крохотную и тесную, как была у нас, — стараясь избавиться от чувства вины, я хотел расположить брата поудобнее. Душевая шторка была отдернута, но не полностью, а ровно настолько, что лица его я не видел. И поскольку в первые часы после звонка начальницы я представлял себе, что его нашли в ванной с водой, избавиться от этого наваждения я не мог никакими силами. Оно не исчезало, хоть умри, а ведь я, повторяю, уже вскоре знал, что на самом деле брат лег в пустую ванну, где и сделал себе смертельную инъекцию. Разъяснение этого недоразумения все-таки худо-бедно меня утешило, опять же ошибочно, ибо, как выяснилось позже, способ самоубийства, когда человек ложится в ванну с теплой водой и вскрывает себе артерии на запястьях, вроде бы считается не особенно болезненным, хотя, конечно, из-за обилия крови тут никак не обойтись без грязи, — употреблю здесь во всеуслышание это слово, которое в первое время после его кончины и в связи с ней упоминалось не раз, вернее, негласно подразумевалось, пусть произносить его вслух все старательно избегали. Потому что он не оставил после себя никакой грязи, для того и в ванну лег, чтобы квартиру не запачкать, чтобы все сопутствующие умиранию выделения можно было потом без особых хлопот попросту смыть.
Читать дальше