Власть…Огромное, во всю страну, широкое, тяжелое колесо. Куда от него спрячешься? Чем защитишься?
Я не могу выгнать этих людей, явившихся без приглашения и хозяйничающих в моей комнате. В моей! Я не могу вырвать у них из рук моих тетрадей. Моих! Я не смогу не раскрыть перед ними мою душу. Мою душу…
Сейчас они будут шевыряться в моей душе своими волосатыми мерзкими лапами!
Забрали бы все и ушли. Разбирались бы потом. Но они все подряд читают при мне с жадным любопытством. Мои стихи, мои письма, мои дневники.
Как они смеют! Кто дал им это право?! Не дам! Не позволю!
Мне захотелось с криком броситься на них, бить их, кусать, царапать, ругаться, как ругалась с фашистами, попав в плен, смелая Любка Шевцова.
Но я только улыбнулась в душе над этим желанием. Правая ягодица мужчин в военном уродливо топорщится. Вот она, власть. Железная, свинцовая…
Да и без железа, без свинца они в два счета усадят меня на место. Четверо сильных мужчин. Но что им надо, четверым сильным мужчинам, от Русановой Юльки, тоненькой, веселой, бесшабашной и злой, ставшей злой девчонки?
Кто меня сделал такой злой?
Эти Кривощековы, Лионовы, Платовы. Их не наказывали ни за что. Даже воровку Платову лишь освободили от должности директора, но не посадили в тюрьму. В тюрьму они хотят посадить меня. Поставить наконец на место. Нашли наконец мне место.
Они могут делать что угодно — им все позволяется, так как всюду и всегда они говорят лишь то, что слышат по радио. Не важно, что у них в душе и на уме. Они могут с другими делать что угодно, попирая все нормы морали, но им все прощается лишь за то, что они всем довольны и всегда "за" тех, кто ими руководит…Далеко мы зайдем с такой системой.
Ну, что я такого особенного говорила? То, что говорят и другие, но лишь за углами, шепотом, или у себя дома. Особенным было только то, что я выражала мысли всех во всеуслышание. Писала стихи, давала их читать друзьям. А некоторые, прогуливаясь с друзьями, громко читала на улице. И все. Когда ушла из школы, мне так стало не хватать аудитории…
Какая это нелепость — обыск. Нет, это какое-то недоразумение. Может быть, ничего этого не произойдет? Куда это ушел тот скелет в ботинках? Ах, вот он, вернулся. И с ним две испуганные, нерасторопные женщины в платочках. Наверное, наши соседки, но я их еще не успела узнать.
— Вот и понятые, — обрадовался молодой в форме. — Не волнуйтесь, все будет, как положено.
Положено?!
И началось.
Они вывернули наизнанку тумбочку, чемоданы, ящики. Они вытащили все и ужаснулись, как много написано мною, когда только я успела! Я бросилась к бумагам и потребовала, чтобы они мне ничего тут не напутали. Трагикомическое опасение. Я вырвала из их рук тетради, в которых писала свой роман, и стала складывать их по порядку. Они уступили мне.
Вчетвером они набрасывались на каждый листочек, на каждый клочок бумаги, на котором хоть что-то было написано. Они читали все подряд.
Мне казалось, они листают мою душу. И с каким любопытством, с едва сдерживаемым азартом. Почти все тетради и листы бумаги, прочитывая, они клали на стол раскрытыми, чтобы я поставила на них свою подпись и написала: "Изъято при обыске".
Это выражение я писала до умопомрачения, одиннадцать часов подряд. Небрежно, сосредоточенно, зло.
Почему-то не хотелось мне подписываться своей новой фамилией и даже думать о муже, которого, к счастью, в тот день и вечер дома не было. Все мои мысли были о Женьке. Думая о нем, я писала, писала, писала.
Удивительно, лишь только подавали мне какую-нибудь тетрадь или листочек, я вмиг узнавала его и вспоминала все, что на нем было написано. У меня была прекрасная память. Моей памяти мог бы тогда позавидовать кто угодно.
Но останется ли у меня после этого потрясения память такой, какой была? Память, память…"Ты ведь была согласна, — сказала я себе, — пожертвовать жизнью за правду. Так что же теперь оплакивать память? Нет! Будь что будет! Не о чем жалеть!"
Подписывая тетрадки, я успевала выхватывать некоторые строчки: Покоряет меня страсть…
Покоряет меня власть…
В наши дни писатели не рождаются,
Лишь умирают…
Начальство не слушает правду,
А лишь подслушивает ее…
Однако, все это мелочи. В этих строчках нет ничего особенного, страшного. Но будут, будут и другие…
Может быть, другие, те, не попадутся? Может быть, они просмотрят их? Глупая надежда…
Вот Курносый вскочил и взревел, как ревет, рычит зверь, набрасываясь на добычу. Бережно и хищно держит он в руке подрагивающий листочек, самое дерзкое мое стихотворение, эпиграмму на Хрущева. Он откровенно радовался тому, что нашел такую улику. А ведь ему, должно быть, приятнее было бы убедиться в том, что это все ошибка, что власть не оскорбляют.
Читать дальше