В тот вечер Гриша вязал пуповину эпилога на китовом брюхе своего «Ионы», сожравшего уйму чужого времени и нервов. «Поэты-спирохеты, пророки-гонококки!..» — из последних сил пыжился остряк. «Не пей — козленочком станешь!» — так звучал скомороший девиз: обыватель в нем шарахался от выбитой Пегасовым копытом Иппокрены.
Он потчевал наш шалман куцыми хохмами про КГБ древней Ниневии. Вяло лыбился Сеня Велеон в роговой оправе: зубоскальство трафило этому эквилибристу-крикунишке, заныривавшему в собственную беллетристику от скучных фортепьянных уроков.
Щирый Боря Галушко, англоман в пролетарской робе, озадаченно скреб оболваненный малохольный череп: в трестмановском словосочетании «русский пах» ему чудилось глумление надо всей славянской расой.
Борин молокосос Глеб, каланчовой длины миляга, корчил рожи Артуру Опанскому, жившему на улице имени своего деда-революционера и уже отчаявшемуся когда-либо привести в чувство запойную осетинку мать.
Артур же, хадеевский любимчик, и ухом не вел: позевывал в обнимку с пермяком Ромкой, радостно мочившимся на всех трамвайных остановках. Не знаю, был ли у них роман, скорее — нежная дружба: когда у Опани открылась ранняя язва, сыктывкарский волосатик сочувственно и бережно ощупывал его живот.
Прозаик Генкин, заочник Литинститута, в прошлом — заполярный экскаваторщик, был среди них единственный подлинный художник. Но грести против течения ему не позволял недавний инфаркт… Впрочем, однажды он взял-таки за грудки Опаню — влезшего (не только из дури) в мишурный, из костюмерной украденый эсэсовский плащ: «Да у меня, щенок, сестру сожгли!»
Это он, Генкин, черканет пару строк преподавателю Лебедеву, своему приятелю и собутыльнику, спецу по Ломоносову: дабы небо над Тверским бульваром сыпануло и мне немножечко манны небесной! Не первый год маринуемый местничеством издателей, Витька знал о животворности московского воздуха. (Ко мне, первокурснику, он заглянет на огонек в свои сорок с гаком — и, сообщая о выходе первой книги, с трудом сдержит слезы…)
Жаль отчасти и Артура: он все же рос без отца. Халатность пьющей мамаши была не в меру опрометчива: отрока всесторонне успел просветить студийный режиссер с кавказской фамилией. «Приемыш» его после этого уж очень ожесточился: своего собрата по сцене пописал за покером розочкой от бутылки.
(Сам Опаня сумеет увильнуть от армии. Выловив меня после дембеля в корчме «Троицкая», затащит квасить к другу, ветерану Афгана. При этом выспренне разглагольствовуя о малыше-велосипедисте — смотрящемся букашкой с высоты балкона, и о собственной попке — за которую в Тюильри якобы дали б увесистую пачку банкнот. Не замысловатей окажется и его друг Олег, угрюмо сипящий: у каждого, мол, своя Голгофа, да не след ее приближать… Вскоре в дверях возникнет мать — и афганец объявит ей, что сегодня женился. С ней случится сардонический припадок. Опаня задержится в гостях до утра. Уходя, я спрошу его: «Ты не дома ночуешь?» — «Здесь, только здесь!» — ласково потреплет он пружинистую койку).
Ким Артурчика выгораживал, баловал, сюсюкая про внешнее сходство с собой в молодости. Думаю, преувеличивал. Шутка ли: один — соплеменник Сталина, другой — Мандельштама, невинно умученного вождем!..
Год спустя, на арбатской скамейке, крючконосая старуха пристанет ко мне с вопросом: не осетин ли я? — и, узнав правду, выкрутится, пробормотав: «Тоже хорошая нация!» Бывают, значит, и так себе нации?..» Подход простонародья к проблемам крови пуглив — и потому достаточно поверхностен.
Полагаю, самолюбие Опани саднила моя ухоженность, веявшая преуспеянием еврейского гнезда. И не только моя: нашего брата здесь хватало. Примеряя плащ нацистского покроя, он, впрочем, больше пижонил, да и, может, просто нечего было надеть… Так или иначе, а Витьке претило слюнявое попустительство Хадеева: вот он и приструнил франта, сочтя нахлобучку вполне своевременной.
Помню, Ким втемяшивал простофиле Глебу, будто кремлевский горец являлся агентом Абвера. Мне же он мельком шепнул: «Ты взрослый человек. Надеюсь, не воспримешь всерьез». Сталина Хадеев ненавидел от души, что вполне оправданно. Как же случилось, что он в итоге подпал под аланские чары? Неужто происхождение холимого им Нарцисса подстегивало развившееся в мятежнике раболепие — трепет перед «сверхчеловеческой» яфетической расой? Или же он сознательно облизывал щенка ненавистной породы, развивая в нем манию величия, рано или поздно призванную его сгубить? В таком случае он просто суперстратег.
Читать дальше