— Тебе сейчас очень хреново, да? — сочувственно спросил Строцев, прибегнув к очевидной уловке, норовя все свести к моим собственным судьбинным зигзагам, и еще раз с жадным любопытством оглядел мою безмолвную спутницу.
Не помню, что конкретно я тогда ответил. Кажется, он, как всегда, обезоружил меня своей сценической чуткостью. Расставаясь с Димой, я уже испытывал меньше досады на его порхающую безответственность. Да и зависть к номенклатурному чаду, сызмальства огражденному от всех нежелательных метаморфоз и катаклизмов, куда-то испарилась…
Отношений с Наташей я почти не ощутил. Она писала мне в Жодино, но слогом строгим, предельно собранным: этот стиль мне тогдашнему оказался еще недоступен. Да и ей самой — не думаю, чтобы многое запало в душу. По крайней мере, когда, демобилизовавшись, я остался у нее на ночь, она призналась: «Ничего не чувствую…» — сконфуженно улыбаясь в темноте.
Художник-оформитель, ею брошенный, заядло пил, еще азартней гоношился в кругу подельников. Едкое словцо — вспоминала она — мгновенно мызгало все стены абстракционистской юшкой. Перепадало и ей — так она формулировала: очевидно, скромничая. В итоге все обрыдло, она ушла. Амбиции мужа не сразу устаканились. Однажды, бухой вдрабадан, он ринулся высаживать ей дверь — но беглянка плеснула в щель кипятком…
Да, восточные единоборства она освоила вполне. Разок я был в Наташином ресторане. Шествуя к эстраде в черном бархатном платье с севильской розой, она окинула меня жгуче и воинственно. Хотелось неспешно потягивать коктейль, эпикурейски ловя ее фиоритуры. Но сиворылое жлобье, скакавшее не в такт, копытами уплощало лелеемую в сердце гордость. Отлучившись посмолить, я пропустил редкое зрелище. «Ну и дрянь!» — ни с того ни с сего шваркнул какой-то фавн в лицо вокалистке. Не отрываясь от микрофона, та влепила по неприметной ряхе. Возвратясь, я застал сбивчивые извинения мигом протрезвевшего икающего плясуна…
Ныне она зарабатывала на жизнь самостоятельно: так оно менее накладно. На родителей, с которыми жила, давно рукой махнула: «Путной мебели — и той в доме нет!» Ее тянуло в искусствоведение — утереть нос бывшему, профукавшему не одни только оформительские гонорары. Я организовал ей встречу с теоретиком Владимиром Бойко, полжизни старательно пудрившим для Москвы мазню урода Савицкого (на одном из полотен этого чудовища магендавид «еврея-провокатора», роющего могилу для кучки партизан, композиционно перекликается с эмблемами переминающейся рядом зондер-команды…)
Женой Бойко была известная театральная критикесса Брандобовская, тетка моей бывшей пассии Иры Вайнштейн. О ней Ира высказывалась так: напрочь, мол, подавила волю супруга, повергла бедолагу на обе лопатки. И верно: «бойкость», присущая его фамилии, не прорезалась ни в стиле, ни в повседневном быту. Выслушав Наташу, автор более чем дипломатичных монографий мученически вздохнул: «Напрасно вы пленяетесь писанием статей о живописи. Поверьте мне, это нелегкий хлеб!» Впрочем, это и к лучшему: с ее характером ей ни за что не пробиться.
Связь наша осеклась как-то бестолково. Новый виток студенчества вновь удалил меня за семьсот верст от родного города. Нагрянув на зимние каникулы, я позвонил и предложил повидаться.
— В октябре ногу сломала. Срослось неровно, теперь хромаю, — стыдливо хихикнула она. — Не думаю, чтобы мой вид тебя воодушевил…
Гордость брала верх. Обладая темпераментом Настасьи Филипповны, Наташа не желала представать в роли увечной сестрицы капитана Лебядкина…
Итак, в тот день я к Лешке так и не попал. Проведя ее в свою комнату, я перво-наперво лязгнул щеколдой. Нехитрое это приспособление позволяло избегнуть родительских челночных визитов, предлогом для которых обычно служил трехстворчатый, в желто-лаковых потеках, платяной шкаф.
Без преувеличения: львиной долей своих литературных знакомств я обязан этой тугой металлической задвижке! Так, бурно фонтанирующая гастролерша Юля Лебедева-Рудник, актриса Еврейского камерного театра на Таганской площади, всего лишь полчаса обличала самодурство режиссера Шерлинга, подсадной утки органов безопасности (после перестройки те же самые органы прищучат его за торговлю детскими органами для пересадки).
— Можно, я тебя поцелую?.. — голос мой вибрировал от волнения.
— Что еще за табу? — удивилась конфидентка.
И вскоре картинно исторгла:
— Любимый мой, любимый!
Затем, застегиваясь, не преминула уколоть:
Читать дальше