Решив наведаться в холодильник, я пошел на кухню и, проходя мимо маминой спальни, услышал из-за двери мерное похрапывание. На пороге кухни остановился - над столом горел свет. Перед высокой стопкой учебников, опершись лбом на ладонь, сидел отец. Зажатым в другой руке карандашом он трудолюбиво выводил длиннющие латинские слова, объясняющие, из чего состоит наш организм, его губы шевелились, выговаривая: "Плюсна". Плюсна - часть ступни, в которой кровоточат стигматы (хотя отец об этом, разумеется, не думал), а я - уже не мальчик, разбуженный хомячком, а средневековый мудрец, взирающий с вершин памяти на один образ из миллиона. Впрочем, образ отца, корпящего над учебниками, производит на меня и сейчас такое же впечатление, какое произвел тогда, - одинокий человек, погрузившийся в заключенный под обложками мир знаний. Тот факт, что в книгах действительно заключен целый мир, отчасти объясняет непреложный авторитет, коим пользовался отец в моих глазах. Его знания, трудолюбиво почерпнутые из фолиантов, медленно, незримо, но неотвратимо проложили путь для всех нас - путь, который вывел нас из района убогих домишек, населенных людьми добрыми, но неблагополучными, громогласными и слезливыми, в предназначенный для верхушки среднего класса пригород Форт Хиллз, где обитали администраторы, врачи, юристы и прочий ловкий люд, обученный обдирать бедноту, и где у нас тоже появился дом с забором и палисадником, в котором бегали собака и две кошки.
Мы преуспели в этой жизни. И я не сомневаюсь, что одной из причин нашего переезда было желание родителей отдалиться от Круков.
У моей мамы, успешно освоившейся в новой роли жены американского доктора, был пунктик: она ни под каким предлогом не желала говорить о прошлом. Пунктик был несколько даже навязчивым, поскольку я не припоминаю, чтобы в шестнадцать лет так уж интересовался этим прошлым. Каждому - свое время, это наш общий дар. И зачем стремиться в какое-то иное время или прилагать неимоверные усилия, чтобы сохранить то, что, как учат мудрецы, существует само по себе, как свет? В те годы мои родители, не прячась от жизни и не увиливая от ответственности, погрузились в работу и общественную жизнь с таким энтузиазмом, что не заметили, насколько мало времени оставалось нам друг для друга. В Рузвельте я учился в католической школе и посещал воскресную, где нам рассказывали о старой родине; в Форт Хиллзе стал ходить в государственную, где упор делался на спорт и подготовку к поступлению в колледж. Старая родина, и без того уже казавшаяся чем-то абстрактным, померкла и растаяла в моем воображении, как Чеширский кот, оставив после себя лишь загадочную улыбку. Многие годы эта глумливая ухмылка покоилась на полке, почти невидимая, однако никогда не исчезала полностью.
В конце концов мы даже перестали ездить в старую церковь, приписавшись к местному католическому приходу. Впрочем, усердной прихожанкой была только мама. Мы же с отцом впали в вероотступничество, не такое уж комфортное. Я, во всяком случае, испытывал от этого некоторое неудобство, об отце не скажу - не знаю. Он был человеком сугубо практичным, и мы с ним никогда подобных материй не касались. Но я смутно ощущал, что есть в человеческом опыте нечто большее, чем то, что доступно разуму. И именно это ощущение придает мне надежду, какой бы хрупкой она ни была.
Я с головой окунулся в занятия, начал играть в теннис, но, быть может, потому, что мои родители слишком уж серьезно относились к необходимости ассимиляции, адаптировался не так просто. Мне трудно было заводить друзей. Хотя я хорошо успевал в школе, мне не хватало шума старых, всегда людных улиц, и я все больше и больше, как выяснилось, скучал по Крукам.
Алекс не хотел, чтобы я уезжал. Он часто звонил мне, однако ни разу так и не приехал в Форт Хиллз, всегда в последний момент придумывая какую-нибудь отговорку. Вместо этого он постоянно приглашал меня приехать к нему, что было сделать нетрудно. Меня манили царившее в нашем старом районе ощущение неизбывного кризиса и анархии, запах боли, не выветривавшийся в домах, странный язык, сердитая речь, непонимающие взгляды, удушливый капустный дух и дым, покрытые ковровыми дорожками лестницы, нездоровые желания, расцветающие под мигающими флуоресцентными лампами ночных кухонь, где всегда тревожились о ком-нибудь, попавшем в беду, и спокойное присутствие смерти по углам тамошней, во всем преувеличенной жизни. Вездесущее облако прошлого, окутывавшее ту жизнь, помогло мне в конце концов узреть солнечные дни.
Читать дальше