Левшин стоял у нее в ногах, боясь шевельнуться. Он видел, как все сильнее бурели у ней на щеках тени, как дергались брови, как мерцали глаза, которые она не могла оторвать от него, из которых все исчезло, кроме весь мир затмившего человеческого страха.
Пришла весна, и с юга подул фён. Он лился, как вода — непрерывным током, пробираясь коридорами долин, омывая выступы гор. Стало труднее дышать, потяжелела одежда, плечи обвисли. Снег таял, но неподатливо. Лед на площадках перед кургаузом смягчился настолько, что игру в кёрлинг прекратили, но большие катки были все еще годны для спорта, и почему-то запоздало приехали канадские Хоккейные команды.
Протянутые через улицу плакаты, с единственным властным словом «Канада», волновались от ветра, усиливая ощущение ненастья. На катке собралось не очень много народу, но хоккей состоялся.
Белые и оранжевые свитеры, склубившись, перекатывались из конца в конец поля. Клубок распускался на отдельные нитки, будто ветром рассеиваемые но катку, потом нитки наскоро сцеплялись в связки и опять комкались, заматывались в клубок, и клубок снова катало по полю, из края в край. В эти минуты нельзя было уследить за отдельным игроком, как будто руки, ноги, головы хоккеистов были общие и быстро-быстро перемещались с одного свитера на другой.
Левшин впервые видел такое исступление человеческой энергии. В его теле тягучими, звенящими схватками возникало напряжение, точно он сам носился по катку, с жужжанием и шипеньем скобля на крутом повороте лед, издымая тормозящим коньком щиты белой пыли. Он взглядывал на сидевшую рядом фрейлейн Гофман и только покрякивал от восхищения:
— А?
Она кивала ему, довольная.
Он пробовал уловить полеты плашки под неистовыми ударами тупоугольных клюшек, но глаза не поспевали за ней, — она летела по льду пулей. Он входил в темп только тогда, когда судья останавливал игру, чтобы вывести из команды либо провинившегося, либо раненого. Затем Левшин опять видел устрашающую, словно кавалерийскую рубку клюшками и странное, вызывавшее восторг и смех, перескакивание рук, ног, голов с оранжевых свитеров на белые, с белых на оранжевые. И в ответ на это веселое побоище сильнее отзывалось в нем чувство здоровья.
Весна была последним испытанием, которое Левшин поставил себе перед отъездом с гор вниз. Ему удлиняли прогулки, он пробовал силы в гимнастике, он старался вытравить в себе следы изнеженности, привитой лежанием. И потому, что приходили к концу еще недавно казавшиеся бесконечными сроки, Левшин все больше жил будущим, людьми, которые его ожидали, предстоявшим применением своих новых сил. Все подробнее возобновлялось его представление о рабочей комнате в немного сумрачном и деловом доме торгпредства, где пробежали целых три года жизни перед нелепой болезнью; чертежи на кальке и пахнущей свечами вощанке, скатавшиеся трубками, с шуршанием разбегающиеся по столу; внушительные документы промышленных заказов; рекламные прейскуранты с расцвеченными рисунками электротехнической аппаратуры; фотографии достраиваемых советских электростанций и опор высоковольтных передач. Как часто в этой комнате говорилось о перемене ландшафта там, далеко, среди лесистых холмов севера, или по берегам степных рек, на юге: высились над равнинами, железные фермы, унося исчезающие вдали тяжкие дуги электропроводов, чернильно дымили над изумрудом рощ трубы торфяных топок. Сколько еще прибавилось в комнате торгпредства таких фотографий, пока Левшин лежал в своем козьем мешке на балконе Арктура? Товарищи ждали его возвращения, неисчислимы были пожелания, которыми они зажигали его волю подавить болезнь, расчетливо изготовиться к прыжку — отсюда, со стеклянно застывших гор, прямо в полновесную, дородную, звонко клокочущую жизнь. И какие письма вспоминались Левшину, когда он думал о друзьях, освободивших его не только от денежных забот, но и от сомнений в успехе, непременном успехе этого привередливого послуха в горах.
Увлеченно смотря на побоище свитеров, не разбирая, белые или оранжевые берут верх, Левшин вдыхал безбоязненно, ровно струю коварного фёна, и с ясностью повторялось в его памяти письмо друга: «Раздувай хорошенько свои мехи. Надеюсь, дырки-то в них затянуло совсем, а? Последняя открытка от тебя со швейцарскими домишками, вроде ульев, была веселая. Рады мы все за тебя очень. Посылаем наши газеты, где все — о Днепрогэсе. Здешние ты, конечно, читал, о его открытии, но нм не хочется сказать без сурдинки, что это — здорово! А в наших — много интересного, есть и фото, довольно впечатляющее, по уж бумага — извини, неизлечимая беда наша — бумага…» На балконе, высвободив из метка и раскинув во весь размах руки, Левшин до усталости держал полотнище московской газеты, по которой с полосы на полосу переступали устои плотины — титанический гребень, расчесывающий букли Днепра, и сквозь туман панорамы угадывал контуры знакомых по проекту подробностей, отдаленные воплощения чертежей. Усилия, работа инженера Левшина, его сознание разумной долькой были вложены в какую-то крупицу этих воплощений, и гордость сжимала ему сердце, н стало больно от тоски, что он не видел, как там открыли шлюзы и как низверглась вода. И тогда опять, с закаленной силой, его охватило решение: выздороветь, выздороветь, выздороветь и вернуться туда, домой, к смыслу и цели всего будущего!
Читать дальше