Я постоял еще, поглядел ему вслед, вдохнул глубоко чистый весенний воздух и пошел к проходной.
«На Харьковском участке фронта завязались бои с перешедшими в наступление немецко-фашистскими войсками. На Севастопольском участке фронта продолжаются бои. Маши войска отражают ожесточенные атаки противни ка…»
Майор Кончин лежит на тюфяке, расстеленном но полу, возле окна, он укрыт одеялом почти до подбородка, ночью ему было плохо, но сейчас как будто полегче стало. Он приподнялся на локте, прижимает к уху единственный наушник и хмурит свои клочковатые седые брови.
Это я протянул ему радио. Вообще но полагается в доме без специального разрешения, но, я думаю, для раненого майора уж можно.
Ходить ему еще трудно, но он упрямо тащился три раза в день к почте — там на столбе висит репродуктор. А потом как-то спросил меня, нельзя ли протянуть точку. Я ничего не сказал, а вечером принес с комбината когти, провод, и когда совсем стемнело, залез на столб — он у нас совсем рядом стоит, — присоединился к трансляционной сети. Наушник, жаль, один только. По это ничего, кричит он громко. И если майор не очень прижимает его к уху, то даже мне слышно, в другой половине комнаты. Вот и сейчас я слышу, что говорит диктор, и вижу, как Кожин хмурится. Он вытаскивает из планшета карту, рассматривает се, отмечает что-то, лотом откидывается на подушку и отдыхает. Я вижу что он устал.
— Вот ведь, какие дела, гляди. — Он протягивает мне карту. На ней — красные и синие стрелы, флажки, кружочки. — Вот здесь, — говорит ом, — в районе Харькова. И здесь, возле Курска. Видишь? Они концентрируют здесь главные силы.
Мы с ним одни сейчас в нашей карусели — все разошлись кто куда. А мы с ним остались. Я только проснулся — все еще отсыпаюсь, а он, видно, никак не может уснуть.
— Но ведь разбили же их под Москвой?
Не так это, брат, сразу делается. У них ведь тоже резервы есть. И вся Европа на них работает — учти.
Он разворачивает другую карту, где коричневым карандашом закрашены все страны, которые подчинены сейчас Германии. Впечатление действительно угнетающее — от Норвегии до Италии почти все коричневое.
— Однако нич-чего им теперь не поможет. Нич-чего. Вот только бы союзники не подвели. Послушай, а что это за ребята в ненашей форме тут расхаживают, я позавчера видел двоих?
Польская армия, говорят.
— Польская армия? Любопытно. Что ж они, формируются здесь, что ли?
— Кажется. Я слышал, генерал какой-то сюда приезжал.
— Фамилию не знаешь?
— Нет… Говорил мне Синьор, но и забыл.
— Синьор?
Ага. Ну, это мы так прозвали его. Работаем вместе.
— А где это ты пропадал двое суток? Тут бабушка твоя с ног сбилась…
Авария была, — говорю я. — Дизеля вышли из строя.
— Ну и как, исправили?
Я рассказываю ему, как все было. Он слушает внимательно, расспрашивает, а когда я упомянул Гагая, он вдруг перебил меня:
— Постой, фамилия вроде знакомая. Гагай… — Он подумал немного. — Нет, не помню. Ну-ну, рассказывай…
Я вижу — ему все интересно, он с жадностью ловит каждое мое слово — и то, что я говорю о ребятах, и о Гагае, и о Бутыгине. Не хотел я ему рассказывать про Медведя, но так уж получилось, само собой. Как назвал его, так и пошло — все ему рассказал.
— Значит, говоришь, рычит все время, ругается? — усмехнулся Кожин. — Он боцманом на корабле случайно не был?
— Не знаю… Ну, какой он… А впрочем, черт его знает. Что-то в нем есть такое…
— Морское?
— Ага.
— Что же?
— Суп разливать очень любит.
Мы смеемся. Потом Кожин замолкает, думает о чем-то своем. Я вижу: он разговаривает со мной, расспрашивает, хочет все узнать, представить себе — как там у нас и что. Но все время думает о чем-то одном, какая-то неотступная напряженная мысль живет в нем, и все, что я рассказываю ему, он воспринимает сквозь нее, сквозь эту жгучую, неотвязную мысль. Временами мне кажется, что он хочет уйти от нее, забыться. Именно поэтому он так жадно интересуется всем вокруг. А временами — наоборот, я начинаю думать, что именно ома, эта неотвязная, жгучая забота и заставляет его так присматриваться и прислушиваться ко всему вокруг.
Проходит минута или две, пока он возвращается из своего забытья, и тень, набежавшая на его лицо, проходит. Он оборачивается ко мне и, словно вспоминая, говорит:
— Так, значит, ругается, и все на войну напирает — война, мол, тут не до нежностей, да? Ну что ж, время действительно суровое. Жестокое даже. Но вот, понимаешь какая штука, видел я людей на фронте — грубых и очень жестких людей, которые в критическую минуту оказывались трусами. И наоборот. Попадались такие вот тихони в очках, что кажется, его пальцем тронь — он в обморок упадет, а на деле — стойкие, мужественные люди. Не всегда, конечно… Дай-ка мне зажигалку.
Читать дальше