Овцы спали в загоне. Большой чабанский пес не мигая глядел на деда Дорикэ. Тот подошел к нему и погладил его по жесткой влажной шерсти.
— Мэй, Михай, ты думаешь, я к тебе на поклон явлюсь? Умру, но не приеду, даже если узнаю, что хоронить меня не захочешь, до могилы не проводишь. Все равно не приеду, так и знай.
И дед Дорикэ снова и снова припоминал последние споры с Михаем, когда сын не стерпел, вспылил:
— Оставь меня в покое, тата. Не лезь ко мне в душу. Чего ты хочешь? Ты думаешь, я виноват, что Николета несчастлива? Разве я не предупреждал, что ее ждет? Она выбирала, не я, нас было двое — я и Урсаки. Она вышла замуж за меня, так что мне теперь, из кожи лезть, чтобы угодить ей? Может, по курортам возить? В ее-то возрасте? В тридцать лет? Старая она, что ли? Больная? А меня ты не спросил, сколько лет я не отдыхал? Не беспокойся, я не устал. А она устала? Я нет, а она да? Что я могу поделать? У меня нет времени ни для кого. Понимаешь? Нет времени, и все. Откуда я его возьму? Может, ты сделаешь день длинней, тогда и поговорим. Ты сердит на меня, мол, я ничего не замечаю вокруг, кроме работы. Хотел бы я знать, кто мне вбил в голову сызмала: «Работай, Михай, трудись, иначе человек — ничто, он должен работать в поте лица, а главное, любить труд». Это мои слова? Или твои? А ты сам что делал всю жизнь? Надрывался с зари до поздней ночи… Разве я этого не видел? И я научился работать, и работа мне нравится, я не могу жить без моих наук, как ты говоришь, что ты от меня хочешь? Чтобы я изменился? Что мне делать? — Под конец Михай кричал в полный голос, а дед Дорикэ удивленно смотрел на него.
— Ты что психуешь, мэй, Михай? Что с тобой? Ну ладно, не надрывайся я, я бы сдох, а тебе какого черта это надо?
— И я бы сдох. Жажда меня мучает, тата, и я не могу ее утолить. Жажда больших знаний. Ты не знаешь, какая это болезнь… и я не могу себя переделать. Я был и остался крестьянином, упорным во всем… Чем больше имеешь, тем больше хочешь. В этом мое богатство, другого у меня нет, другого мне и не надо. И ты и Николета должны понять эго и оставить меня в покое.
Дед Дорикэ погладил подбородок.
— Может, ты и ученый, Михай, а все равно дурак, — сказал он сыну.
Потом встал, взял домотканые сумки, в которых привез кое-что сыну, и пошел. В дверях отец постоял немного, обернулся к Михаю, который собрался провожать его, и сказал:
— Иди, мэй, домой, вокзал я и сам найду. Иди. И знай, я, отец, тебе говорю: дурак ты, Михай, ничего в жизни не понимаешь. И не тебя, ее вон, невестку, жаль.
Старик хлопнул дверью и зашагал пешком на вокзал, глядя со своей, крестьянской, высоты на горожан, торопящихся бог знает куда по нагретому асфальту.
— Я тут жить бы не стал, дай мне хоть тыщу рублей зарплаты, — пробормотал дед Дорикэ, и только его в городе и видели.
Дед Дорикэ обошел кругом загон для овец.
— Я, мэй, Михай, так скажу: может, ты и прав, не могу поклясться, что не прав, но ты мне помоги это понять, а то разговариваешь со мной, будто ораторствуешь на трибуне. Скажи мне по-людски, думаешь, я не пойму? Пойму. Не чужой я тебе, ты вон учился во всяких школах, а толком объяснить ничего не можешь, чтобы я понял. Я что? Раз не могу сидеть дома — не могу. Тошно мне дома сидеть и плевать в потолок. Невмоготу. Пока человек в силе, что ему отсиживать задницу на приспе да куревом баловаться?
Может, оно и так, как ты говоришь, а почему ты про Николету не думаешь? Какая на ней вина? Как она жаловалась, бедняжка, что видит тебя только по вечерам за ужином, когда ты возвращаешься с работы. Ты поешь наспех и закрываешься в своей комнате — только она тебя и видела, будто чужие вы и будто не живете под одной крышей. Не знаю, может, и она присочинила чего со зла, но доля правды в ее словах есть.
Эхма, Михай, было или не было, но не живи так, будто тебя нет на этом свете, будто ты умер давно, мне и такое иногда в снах привидится. Я старый человек, мэй, Михай, пиши мне, извещай хоть нечасто, мол, жив-здоров, и все, а я не буду в претензии, не буду лезть тебе в душу, живи как хочешь, но почему ты писем совсем не шлешь, мэй, Михай, почему? Ты хочешь, чтобы я приехал в Кишинев, покаялся перед тобой, прощения просил? Ладно, Михай. Я приеду, если хочешь. Только скажи. Я старый дурак, видно, что поделаешь? Прости, если что не так сказал. И мать твоя, бывало, говорила…
ДОБРИН: Когда я проснулся, дед Дорикэ спал, уронив голову на стол. Рядом горела лампа и лежал лист бумаги. Он пытался написать письмо огрызком карандаша, но тот сломался, и на листке было лишь несколько слов, нацарапанных латинскими и славянскими буквами, дед Дорикэ был не очень-то грамотен. Я тронул его за плечо.
Читать дальше