Художник Колобков, сделав вид, что зарисовывает кухню, быстро набросал фигуру повара, не упустив ни его характерных, широко расставленных ног, ни его усмешки, то исчезающей, то вновь появляющейся, ни всей позы, позы человека, не знающего, погладить ему или ударить. Он хотел было уже уйти, когда Иван Иванович его остановил.
— Я хотел вас просить, — сказал он, — чтобы то, что вы видели, осталось между нами.
И, порывшись где-то внутри халата, он вытащил одну из самых больших рыб и протянул ее художнику.
— Вы с ума сошли, — сказал художник и посмотрел на физиономию повара, который своим удивленным, широко раскрытым ртом и вытаращенными застывшими глазами напоминал физиономию рыбы.
Затем он выхватил из рук повара рыбу и пихнул ему ее в рот. Выходя, он оглянулся: повар по-прежнему стоял на том же месте, из его широко раскрытого, испуганного и удивленного рта по-прежнему торчал рыбий хвост.
Теперь оставался еще только один Бородкин. Бородкин Виктор. И художник Колобков немедленно отправился к нему. Было уже одиннадцать или двенадцать часов вечера, когда он подходил к дому, где проживал Виктор. Тревожная, одна опровергавшая другую мысли докучали ему дорогой. Он то останавливался и говорил себе:
«Поздно, — говорил он себе, — нелепо врываться к почти незнакомому человеку, который не может быть провокатором уже по одному тому, что провокатор не мог быть настолько глупым, чтобы остаться здесь, а не бежать за границу».
То снова шел. То снова останавливался и говорил себе:
«А что, если он провокатор, — говорил он себе, — и мой ночной приход покажется ему подозрительным настолько, что он скроется раньше, чем я принесу улики?»
И, вспомня свою еще не написанную картину, снова шел.
Он поднялся в четвертый этаж по лестнице, которая была не широкой и не узкой, не чистой и не грязной, не старой и не новой, и остановился у дверей, не решаясь, позвонить ли ему или пока еще не поздно вернуться назад.
Все же он позвонил и тем отрезал себе путь к отступлению, потому что не успел он отнять палец от кнопки электрического звонка, как дверь распахнулась, как будто человек, который ее открыл, ожидал уже художника Колобкова. Человек, который открыл дверь, оказался Виктором Бородкиным, тем самым абстрактным гражданином, которого искал Колобков. Не сказав ни слова, он повел Колобкова по длинному коридору с таким видом, точно давно ожидал художника. Он привел его в комнату не широкую, не узкую, не темную, не светлую, не бедно, не богато обставленную. Посредине стола стояли самовар и две чашки, а по бокам — два стула, точно все было заранее приготовлено к приходу художника Колобкова. Кроме стола, самовара, двух чашек, двух стульев, самого хозяина и художника, в комнате не было ни людей, ни предметов. Не сказав ни слова, хозяин сел на один стул. Колобков, не ожидая приглашения, сел на другой. Лицо Бородкина было то же, что в трамвае. Оно смотрело. И на том же лице тот же жил нос, те же лежали глаза, те же слушали губы.
«Вот лицо, — немного не подумал художник, — которое я бы не стал писать ни за какие блага жизни».
И все же он не подумал это. Потому что он пришел специально для того, чтобы увидеть еще раз, узнать и понять это лицо с тем, чтобы сначала его изобразить, а, изобразив, разоблачить.
Но лицо по-прежнему оставалось бесстрастным, как маска, не показывая своего искреннего выражения. И вдруг оно заговорило.
— Пейте чай, — заговорило оно, — я ждал не вас, а жену, которая должна вернуться из театра.
Колобкову стало неловко. Его поздний приход не мог не показаться нелепым. Он уже подыскивал фразу в свое оправданье. И он ее подыскал. Он хотел объяснить свой поздний приход желанием уточнить детали, договориться окончательно о заказанной ему картине. И вес же он нашел в себе смелость сказать о настоящей причине своего прихода.
— Я пришел просить у вас разрешения, — начал он, — писать с вас портрет одного… одного… гражданина, который имел отношение к одному восстанию в 19-м году и которого вы мне напоминаете.
Называть провокатора не было нужды. Если бы перед ним был тот самый провокатор, его назвало бы его лицо. Но лицо осталось прежним. Оно молчало. Оно выражало то, что оно должно было выражать. Оно почти ничего не выражало, как почти ничего не выражает стол, покрытый зеленым сукном, похожий на лицо бездушного бюрократа, или лицо бездушного бюрократа, похожее на стол, покрытый зеленым сукном. И владелец лица сказал так же, как если бы он не пил чай, а перелистывал бумаги.
Читать дальше