На следующий день в полдень постоянные клиенты отеля «Виктория» отмечали годовщину трагического события, которое случилось несколькими годами ранее в этой самой столовой, за тем самым столом, где расположились теперь Перейра и французский промышленник.
— Я как раз был здесь, — подтвердил француз. — Вообсе-то, я появился узе в самом консе. Бедный Мюллер был узе мертв.
— Мертв? Боже мой, и отчего же? — воскликнул какой-то женский голос.
— Пуля в колено, другая — в бедро, еще одна — в почку, одна — в селезенку, одна — в поджелудочную железу, и еще одна, шестая — прошу прощения у дам — в пах, — ответил Хофвебер, который остановил преступницу.
— Преступницу? — воскликнул другой голос.
Да, молодую женщину, совершенно спокойную внешне, не оказавшую никакого сопротивления, когда Хофвебер попытался связать ее: она стояла на ступеньках веранды отеля, с пальца у нее свисал браунинг, а взгляд блуждал где-то на заснеженных вершинах Юнгфрау. «Не будьте грубым, вы же видите, что я не сопротивляюсь и не собираюсь бежать». Обойма браунинга была пуста; седьмая пуля угодила в столешницу.
— Некая мадам Статтфорд, — объявил французский промышленник.
— Если позволите заметить, это имя, которое она оставила в регистрационной книге. Ее настоящее имя — Татьяна Леонтьева.
— Преступление из ревности? — спросил кто-то.
— Политисеское покусение, — ответил французский промышленник.
Перейру, которого, впрочем, донимали другие заботы, на какое-то время зацепила история этой юной русской активистки Татьяны Леонтьевой, которая явилась сюда прикончить невезучего рантье, принятого ею за Петра Николаевича Дурново, министра внутренних дел Николая II. Это белое платье, плывущее через просторную обеденную залу, этот женский пистолетик, внезапно появившийся в руке, затянутой в перчатку, эти спутанные чувства (целая обойма для одного трупа!), последний взгляд на белоснежные вершины Юнгфрау… Перейра почти жалел, что не оказался здесь в нужный момент, чтобы уложить неумелую преступницу к себе в постель и придать немного смысла столь необъятному идеализму. Рантье был бы сейчас жив и здоров, а дама осталась бы с разбитым сердцем, это, по крайней мере, было бы лучшей причиной окончить свои дни в сумасшедшем доме Мюзингена, куда ее поместили.
— А знаете самое главное? Она никогда в зизни не видела министра Дурново. Никогда! Ни разу, дазе на фотографии!
Картавящий промышленник вытаращил на Перейру глаза, до сих пор ошарашенные этим фактом прошлого.
— Она видела только его карикатуру в газетах!
И тут французский промышленник воскликнул с самой неподдельной искренностью:
— Вот вы бы узнали селовека, если бы видели лис его карикатуру ?
— …
Итак, это могла бы быть история Мануэля Перейры да Понте Мартинса, диктатора-агорафоба и кочевника, который мог бы, как и многие другие, окончить свои дни в Европе никчемным расхитителем, но который пустился навстречу своей судьбе, подгоняемый уверенностью, что там, в Терезине, где он оставил двойника, во всем походившего на него, правит сейчас его карикатура.
Именно свою карикатуру Перейра уложил шесть недель спустя пулей прямо в лоб. Это произошло на центральной площади Терезины — круглой площади, окруженной глинобитными домами: в тот день здесь было полно народу.
Это был день годовщины. По всей стране всеобщей и бесплатной раздачей bacalhau do meniпо, национального блюда, праздновалось пришествие Святого Президента. Примерно в тридцати метрах от Перейры, на крыльце президентского дворца стоял какой-то полусгорбленный человек в парадной униформе (той самой, которая была на Перейре в день похорон провидицы) и наполнял церемониальным половником чашки и миски, тянувшиеся к нему со всех сторон. Перейра не мог определить, был ли этот человек грубым наброском с него самого или же полностью законченным портретом, который, пройдя стадию совершенного сходства, пошел дальше, представляя собой варианты разнообразных возможностей развития, не поддающегося уже никакому контролю. Несходство тем более бросалось в глаза, что самозванец совершал священнодействие под огромным портретом, являвшем настоящего Перейру во всей его неповторимой красе.
Однако Перейру удивил не столько вид уродца (когда ожидаешь увидеть карикатуру, готовишься именно к такого рода картинам), и не сама церемония (она разворачивалась строго по плану, установленному им самим), и даже не рвение народа (в этом проявлялось достижение цели, поставленной и предвиденной давным-давно), нет, у него защемило сердце, когда он увидел рядом с этой карикатурой своего отца, старого да Понте, своего крестного, епископа, и Эдуардо Риста, друга детства. Боже мой, какой у них был взгляд! Отеческая любовь, епископское благоговение, дружеский пыл… Родные и близкие обожали самозванца так, как если бы он был их настоящим сыном, крестником или другом! Немного поодаль, в группе министров и зарубежных представителей, Мануэль Калладо Креспо, глава цеха переводчиков, изучал все происходящее внимательным взглядом и записывал. И повсюду — обожающая толпа, стекавшаяся со всех сторон к белому крыльцу президентского дворца, превратившемуся в алтарь. Перейра с миской из нержавейки, специально загримировавшийся, чтобы пробраться сюда инкогнито, понял, что даже и без этого маскарада его все равно никто бы не узнал. Взгляни он сейчас прямо в глаза торговке змеями, она улыбнулась бы ему как постороннему, указывая пальцем на самозванца: «Не правда ли, он прекрасен, наш Перейра?» И прибавила бы с беспокойством заботливой матери: «Но, Боже мой, как он устал!» Что непременно вызвало бы волну сочувствующих откликов: «Да, наш Слух стареет на глазах, это вам не шутки — быть президентом!», «Какая самоотверженность, так он, пожалуй, и жизнь оставит на этом посту…», «Да нет же, да Понте от усталости не умирают!».
Читать дальше