Центральная группа перемещена здесь справа налево; в остальном легко узнаешь знакомую композицию. Из трех волхвов картины европеец — тот же, что и в Брюсселе, с седыми волосами, но без лысины. Азиат — в красном. Эфиоп, верный своему типу, улыбается, как и раньше, наивной, нежной, удивленной улыбкой негра, тонко подмеченной в этой добросердечной, всегда готовой скалить зубы расе. Изменены только его роль и место. Он отодвинут на второй план между царями и толпой. Белая чалма, украшающая его голову в брюссельской композиции, надета здесь на прелестную красноватую голову человека восточного типа с задрапированной в зеленое грудью. Здесь, как и в Брюсселе, на середине лестницы стоит воин в доспехах, с непокрытой головой, белокурый, румяный, полный очарования. Но, вместо того чтобы сдерживать толпу, оборотясь к ней лицом, он легко отворачивается от нее, несколько откидывается, любуясь младенцем, и жестом отстраняет любопытных, столпившихся на лестнице до самых, верхних ее ступеней. Удалите этого щеголя — кавалера времен Людовика XIII, и перед нами — Восток. Откуда Рубенс мог знать, что в мусульманской стране люди любопытны до того, что готовы давить друг друга, лишь бы лучше видеть? Как и в Брюсселе, наиболее прекрасны и типичны здесь головы второстепенных персонажей.
Цветовая композиция и распределение света не изменились. Богоматерь бледна, младенец Христос окружен сиянием, от него будто исходят лучи. Непосредственно вокруг все бело; седовласый волхв с горностаевым воротником, серебристая голова азиата, наконец, чалма эфиопа — серебряный круг, оттененный розовым и бледно-золотым. Все остальное — черное, желто-бурое или холодное по тону. Головы, багровые или огненно-кирпичные, контрастируют с синеватыми, неожиданно холодными лицами. Навес очень темный, тонет в воздухе. Фигура, написанная в полутонах кроваво-красного цвета, поднимает, поддерживает и завершает всю композицию, связывая ее со сводом пятном смягченного, но вполне определенного цвета. Эта композиция не поддается описанию, потому что в ней нет ничего формально выраженного, она не содержит ничего патетичного, волнующего и, в особенности, ничего литературного. Она пленяет ум, потому что чарует глаз; для художника эта живопись драгоценна. Тонко чувствующим она должна доставлять много радостей, знатоков может смутить. Надо видеть, как все это живет, движется, дышит, смотрит, действует, загорается красками, рассеивается, сливается с рамой и выступает из нее, гаснет в бледных тонах и выделяется в ярких. Что же касается переплетения нюансов и необыкновенного богатства их, достигнутого простыми приемами, силы одних тонов и мягкости других, обилия красного и в то же время свежести целого, что касается законов, управляющих этими эффектами, то все это у Рубенса потрясает.
При анализе картины нам открывается лишь несколько чрезвычайно простых и немногочисленных формул: две-три доминирующие краски, роль которых можно объяснить, действие которых можно предвидеть и роль которых известна в наше время каждому, умеющему писать. Краски эти всегда одни и те же в произведениях Рубенса; тут нет никаких секретов в настоящем смысле этого слова. Различные комбинации красок в его живописи так же легко понять, как и его метод: он так неизменен и ясен в своем применении, что ученику остается лишь следовать ему. Никогда техника Исполнения не была так доступна пониманию, никогда в такой мере не прибегала она ни к каким ухищрениям и недомолвкам, потому что Рубенс, как ни один художник, не думал о сохранении в тайне своего искусства, будь то замысел, композиция, колорит или выполнение. Единственная тайна, принадлежавшая ему и никому им не открытая, даже самым проницательным и сведущим художникам, ни Гаспару де Крайеру, ни Иордансу, ни ван Дейку, — это то неведомое и неуловимое, тот неразложимый атом, то самое ничто, которое в любой человеческой деятельности именуется вдохновением, благодатью, даром и которое решает все.
Вот что нужно прежде всего понять, говоря о Рубенсе. Всякий узкий специалист или человек, чуждый искусству, не понимающий значения дара в художественном произведении — откровения, вдохновения, фантазии в разных формах их выражения, — не способен будет ощутить всю сокровенную сущность вещей. Такому человеку я посоветовал бы никогда не касаться ни Рубенса, ни многих других.
Я избавлю вас от описания створок триптиха, несмотря на их великолепие. В них нашли свое выражение не только лучшая эпоха его творчества, но и лучшая манера его письма, коричнево-серебристая — последнее слово его богатого дарования. Там изображены Иоанн Креститель — фигура редкого достоинства — и Иродиада в темно-серой одежде с красными рукавами, являющаяся воплощением рубенсовского вечно женственного.
Читать дальше