Я вышел из «Фольклорного центра» на пронизывающий холод. Ближе к вечеру я сидел в «Таверне Миллза» на Бликер-стрит, где все музыканты из обжорок собирались, болтали и всячески тусовались. Мой друг, гитарист фламенко Хуан Морено, рассказал о новой кофейне, которая только что открылась на 3-й улице – называется «Чрезмерно», – но я его едва слушал. Губы Хуана шевелились, но почти никаких звуков не вылетало. Я никогда не стану играть в «Чрезмерно», незачем. Меня вскоре наймут выступать в «Газовый фонарь», и обжорок я больше не увижу. Снаружи термометр сполз чуть ли не до минус десяти. Пар от дыхания замерзал в воздухе, но холода я не чувствовал. Я держал курс к фантастическим огням. Никакого сомнения. Не обманываюсь ли я? Вряд ли. Не думаю, что мне бы хватило воображения обмануться; но и ложных надежд у меня не было. Я приехал из самого далека и начал с самого низа. Но судьба уже готова мне явиться. Я чувствовал, что она смотрит прямо на меня и ни на кого больше.
Я сел в постели и огляделся. Постель представляла собой диван в гостиной, а от железного радиатора поднимался пар. Над камином – портрет колониста в парике, он смотрел на меня из рамы; у дивана – деревянный шкафчик на колоннах с каннелюрами, возле него – овальный стол с закругленными по углам ящиками, кресло, похожее на тачку, небольшая конторка, отделанная фиолетовым шпоном, с откидными крышками; тахта – на самом деле обитое заднее сиденье автомобиля, а из-под обивки выпирали пружины; низкое кресло с круглой спинкой и завитками на подлокотниках; на полу – толстый французский ковер, сквозь жалюзи пробивается серебряный свет, крашеные доски подчеркивают контуры свода.
В комнате пахло джином с тоником, древесным спиртом и цветами. Квартира – в доме федерального стиля, без лифта, на верхнем этаже. Дом стоял в районе Вестри-стрит, ниже Канал и около реки Гудзон. В том же квартале находилась «Бычья голова» – подвальная таверна, куда заходил выпить американский Брут, Джон Уилкс Бут. Я тоже заглянул туда разок и увидел его призрак в зеркале. Недобрый знак. С жильцами этой квартиры, Рэем Гучем и Хлоей Киль, меня познакомил друг Ван Ронка фолксингер Пол Клэйтон, добродушный, безутешный и меланхоличный – он выпустил, наверное, пластинок тридцать, но американской публике был неведом, – интеллектуал, исследователь и романтик с энциклопедическим знанием баллад. Я подошел к окну и посмотрел на белые и серые улицы, и дальше, на реку. Собачий холод, вечно ниже нуля, но пламя в моем мозгу никогда не гасло – точно флюгер, что постоянно вращается. День клонился к вечеру, Рэя и Хлои не было дома.
Рэй был лет на десять старше меня, из Вирджинии, похож на старого волка – жилистый, весь в боевых шрамах. В его длинной родословной попадались епископы, генералы, даже губернатор колонии. Рэй был нонконформистом, противником десегрегации и южным националистом. Они с Хлоей жили в этой квартире, как будто от кого-то прятались. Рэй напоминал персонажа тех песен, что я пел, – человек, повидавший жизнь, наделавший дел и переживший романов. Он довольно потаскался по стране, знал ее вдоль и поперек, понимал, где какие условия. Хотя страну уже потряхивало так, что через несколько лет задрожат американские города, Рэя это мало интересовало. Он говорил, что подлинное действие разворачивается «в Конго».
У Хлои были рыже-золотые волосы, карие глаза, неразборчивая улыбка, кукольное личико, а фигурка – еще лучше. Ногти она красила в черный. Она работала гардеробщицей в «Египетских Садах» – ресторане с танцами живота на 8-й авеню, – а кроме того, позировала для журнала «Кавалер».
– Я всегда работала, – говорила она.
Они жили как муж с женой, или брат с сестрой, или кузен с кузиной – трудно сказать, они просто жили, вот и все. Хлоя смотрела на вещи по-своему, примитивно, всегда выдавала какие-нибудь безумства, и они загадочно сбывались. Однажды сказала, что мне следует подводить глаза тенями – это убережет меня от сглаза. Я спросил, чьего, и она ответила:
– Джо Дуя или Джо Шмуя.
По ее словам, миром правил Дракула, а он – сын Гутенберга, того дядьки, что изобрел печатный пресс.
Поскольку я унаследовал культуру 1940-х и 50-х, такие разговоры меня не парили. Гутенберг тоже мог бы выйти из какой-нибудь народной песни. Говоря практически, культура 50-х походила на судью, что досиживает на своей скамье последние деньки. Она готовилась уйти в отставку. Лет через десять попробует подняться и с грохотом рухнет на пол. Но поскольку у меня в мозгу народные песни отпечатались, как религия, разницы мне было мало. Народные песни больше непосредственной культуры.
Читать дальше