В. М.: Юнгер где-то обмолвился, что талант есть комбинаторное мышление. Это недалеко от истины. Многие парадоксальные формулы достигаются не столько прозрением, сколько быстрым счетом, количеством перестановок, вариантов построения фразы или сюжета. Есть вероятность, что таким способом можно натолкнуться на новую молитву, мантру, народную песню, на нечто, уже возникшее в ноосфере, но никем еще не использованное. Самое забавное, что и банальность не надо исключать из поля зрения. Машина не может себе этого позволить. И потом, математика дает хорошую такую относительность восприятия: для меня этот опыт появился из римановой геометрии, где решение систем уравнений возможно лишь при допущении многомерных пространств. То есть законы природы можно объяснить только при построении модели, которая на бытовом уровне кажется невероятной. Для поэзии это полезно. Есть шанс, что ты вовлечешься не только в субъективную игру, но и в процесс познания.
Р. И.:Вы живете в Америке, пишете на русском языке. Не влияет ли повседневная английская речь на литературный русский язык?
В. М.: Я уже лет пять как в России. В Америке остались дом, друзья, коллеги, но семью я перевез под Москву (старшие дети в этом году пойдут в школу в Пущино). И для «Гулливера» поле деятельности здесь гораздо шире. Множества вещей, которыми я здесь занимаюсь, в Америке бы не сделал. Запад слишком формализован, форматирован. Как минимум, в своем колледже я мог делать только то, что дозволено (семинары, конференции, переводы, публикации). Выяснилось, что этих степеней свободы мне мало. Так что последние годы в Америке я в основном ловлю рыбу (дом на озере в Аппалачах) или книжки пишу. Впрочем, в октябре этого года наметили с моими американцами русско-американский фестиваль в Хобокене, под Нью-Йорком. Давно не делали. В 90-х нам с поэтом и издателем Эдом Фостером удалось провести восемь таких международных тусовок. Так что опыт есть. А что касается влияния английского… Меня заносило иногда. Я, оказавшись в Штатах, стал уходить от плотности письма, больше появилось необязательности… Это не то чтобы тлетворное влияние чуждой культуры, это я так ее поначалу воспринимал. Много переводил тамошних авангардистов, – то, что стало сейчас поэтическим мейнстримом в России, очень похоже: путь меньшего сопротивления речи. Это стало популярным потому, что легко воспроизводится. Пройдет. Каждый язык развивается по своим законам. То есть какого-то англосаксонского влияния в моих стихах сейчас, пожалуй, не осталось. С прозой иначе. Здесь я, кажется, совершенно не продолжаю родных традиций. Совсем недавно понял, что Джон Дос Пассос, Фицджеральд, Миллер, тот же Том Роббинс помогли мне гораздо больше, чем отечественная классика. Кстати, проблемы с литературной речью были. Роман «Правила Марко Поло» казался моим издателям написанным не по-русски. Он на американскую тему и даже от лица американца (художественный прием, не более), но язык пришлось править, редактировать. Слишком вжился в образ.
Р. И.:Глобализация обратила наше внимание на проблему пространства. Вы написали книгу «Час приземления птиц». Что для Вас есть время и место?
В. М.:Если я в детстве и юности о чем-то болезненно мечтал, то о свободе перемещения. Помню сон, где летаю на воздушном шаре над Сан-Франциско. Где-то в районе Северного пляжа, я потом эти места узнал. Летаю низко, шар мобильный, маленький. Сижу в пластиковом стульчике, как на карусели. И уговор такой: если спрыгнешь – станешь изменником Родины. Не спрыгнул. На дворе развитой социализм, за окном мороз, Сибирь. Уютное время. Так вот, проблему с пространством мне более-менее удалось решить. Очень легко теперь это получается. И чувствуешь себя как дома: хоть в Италии, хоть в Непале.
Сейчас я отвечаю Вам из Нарочи (Беларусь), через несколько дней уеду в Литву, и т. д. Тем не менее время – это нечто, идущее для меня только снаружи. Так бывает. Изменения в политике, старение, перемещения, геопоэтические проекты типа смешения священных почв и т. п. – что-то внешнее. В этом есть нечто алхимическое: то есть материальные ходы и преодоления ведут к изменению души, но ощущение какой-то византийской незыблемости на заднем фоне – преобладает. То есть я вполне могу вернуться к написанию стишка, который не закончил, когда мне было 15 лет, – понимая, что по большому счету ничего не изменилось. Остальное – вроде смены декораций, что ли. Я соблюдаю правила игры, поддерживаю «контролируемое безумие», остаюсь активным участником процесса. Вполне ответственно, если хотите. Но не очень-то принимая жизнь всерьез. То ли свойство характера, то ли времени, то ли хитрая духовная практика. Впрочем, это внутренние дела. А что касается внешних, то глобализм, несмотря на отвратительный колониальный контекст, массовую обезличку и утрату национального характера многими его участниками, – штука полезная и, возможно, даже ведущая к созданию мирового разума (если он и без этого не существует). Мое «глобальное почвенничество», о котором я говорю в «Норумбеге», отличается от «интегрального традиционализма» или «абсолютной мифологии» большей гибкостью, адаптацией к современным условиям, открытостью, дружелюбием… Не знаю, насколько у меня хватит вежливости, но пока что удается оставаться корректным. В мире существуют разные типы людей, и взаимопонимание между ними практически недостижимо: задача «избежать резни» вполне резонна.
Читать дальше