После патетических стихов, сопровождавших душевный кризис 1910 г., стихотворные образы становятся спокойнее и тише: тревога и скорбь прячутся в глубину души и сказываются лишь проговорками: «Господи!» – сказал я по ошибке, Сам того не думая сказать» ( «Образ твой мучительный и зыбкий…» – слово «твой» с маленькой буквы, оно может быть и не о Боге!). Сил обнять Божий мир уже не осталось: стихотворение, начинавшееся «Душа устала от усилий…» (в окончательной редакции: «Слух чуткий парус напрягает…»), кончается: Твой мир болезненный и странный Я принимаю, пустота! а стих. «Воздух пасмурный влажен и гулок…»еще двусмысленнее кончается обращением то ли к Богу, то ли не к Богу: О, позволь мне быть также туманным И тебя не любить мне позволь. Стихотворение о сожженной тетради стихов, мрачно кончавшееся «И черный хаос в черных снах лелею», укорачивается до робкой надежды: «О, небо, небо, ты мне будешь сниться! Не может быть, чтоб ты совсем ослепло…» Обычный фон этих стихотворений – одинокие прогулки, осень, сумерки, туман, небо, отраженное в озере, в небе кружащаяся ласточка, над водой кружащиеся стрекозы (замкнутый, безвыходный мир); шелест, застывающий в тишину ( Отчего так мало музыки И такая тишина? ); медная луна в небе, печальная нежность и забытье в сердце; если дождь, то такой мелкий, что можно проследить за каждой каплей ( «Скудный луч, холодной мерою…», «Смутно-дышащими листьями…», «Дождик ласковый, мелкий и тонкий…», «Стрекозы быстрыми кругами…»). Концовка одного из этих стихотворений может показаться прямой цитатой из Ин. Анненского: Полон музыки, Музы и муки Жизни тающей сладостный плач! Случайным диссонансом среди этих осенних стихов выглядит одно зимнее с попыткой счастья ( «В лазури месяц новый…»), да и в нем самое большее, что может быть сказано: «Радость бессвязна. Бездна не страшна…»
В вечерних и ночных пейзажах ОМ есть одна примечательная особенность – резко неприязненное отношение к звездам: они у него чужие, злые и колючие. Отчасти это потому, что они олицетворяют то самое небо, которое стало для него пустым и чуждым, отчасти – просто потому, что они уже до банальности воспеты романтиками и символистами. В стих. «Я вздрагиваю от холода…»они приказывают поэту петь и вспоминать недоступный ему таинственный мир, а если нет, то грозят пронзить его лучом, как длинной булавкою из модной лавки. В стих. «Я ненавижу светОднообразных звезд…» поэт выступает на борьбу со звездами, строит стрельчатую башню, чтобы самому уколоть небо (см. статью «Утро акмеизма»: «Хорошая стрела готической колокольни – злая, потому что весь ее смысл – уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто»), – но борьба безнадежна, здешний мир ему слишком тяжек, вышний – слишком безмерен. Образ звезд связывается для ОМ с таким же подавляющим образом вечности. Стих. Золотойразворачивает метафору из философии Бергсона: вечность не противостоит времени (как противостояла она у символистов), вечность относится к времени как золотая монета к разменной мелочи. У поэта золотые звезды в кошельке, и он хочет разменять их, потому что здесь, на земле, для жизни нужна именно мелочь; но это ему не удается. Точно так же связываются звезды и вечность в шестистишии «Нет, не луна, а светлый циферблат…». Поэт Батюшков (см. о нем стих. 1932 г.), сойдя с ума, спрашивал себя: «который час?» и отвечал: «вечность»; для ОМ это романтическая спесь. Луна издавна была, с одной стороны, мерилом месяцев для простых людей, с другой – предметом воспевания для поэтов; ОМ решительно признает луну только как мерило времени, а в мелких звездах Млечного пути видит ту самую бергсоновскую разменную мелочь времени, которой гнушались романтики. Н. Гумилев писал об этом стихотворении в рецензии на первое издание «Камня» (1913): «Этим он ‹ОМ› открыл двери в свою поэзию для всех явлений жизни, живущих во времени, а не только в вечности или мгновении».
Для Гумилева это было важно: именно в это время, в 1912 г., он организовывал новое литературное направление, противостоящее символизму: акмеизм. Программа акмеизма сводилась к двум не очень оригинальным тезисам: во-первых, конкретность, вещественность, посюсторонность; во-вторых, мастерство, безупречность которого – залог будущего. Для ОМ с его трагическим ощущением смертной хрупкости перед безликой вечностью обе эти установки были очень близки: об этом он напишет в статье «Утро акмеизма» (см. ниже). Там он вступает в спор с самим Тютчевым, кумиром символистов и, как мы видели, самого ОМ. У Тютчева есть стих. «Problème»: вот камень упал в долину, и никто не знает почему – по закону ли природы или по произволению Божию. Акмеисты, говорит ОМ, не задумываются над этими метафизическими вопросами, а берут этот камень и начинают на нем возводить здание. Эта полемика с Тютчевым развертывается в трех сонетах (форма, не характерная для ОМ, – как бы «чужое слово»): «Паденье – неизменный спутник страха…»: если считать, что камни бросает Бог, а не земное притяжение, то камень – лишь мертвый булыжник, храм – гнетуще мрачен, вечность непосильна, а мгновение ненадежно; Пешеход: страшна высь, страшна пропасть, страшна вечность, мы ищем для глаза опору между небом и землей в колокольне, в птице, но и в этом мире смерть остается смертью, и ее не заговоришь никакой музыкой; наконец, Казино(здесь – просто «ресторан»): да, подчас мир безотраден и душа висит над бездною проклятой», но на мгновение можно утешиться, глядя на море из уютного окна, – вечные вопросы отстраняются. Для радости остается вино в хрустале, а для душевной опоры – чайка как связь между небом и землей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу