* * *
Со страхом и любопытством
в зеркале присматриваюсь к себе:
это я —
двадцатичетырехлетний,
уставший, никому не нужный человек!
Ничего особенного с виду:
то же лицо у меня,
что ношу каждый день, хоть ты тресни:
нос с горбинкой, серый овал лица,
и всё же стоит там кто-то,
будто знакомый,
который не так уж мне интересен.
Ночь.
Ночью нужно спать,
как спят все на свете люди,
Пусть снов не будет
и ничего плохого с тобой не будет.
Главное – вовремя встать.
Именно перед этой ночью я умер.
Но мой труп,
зловонный и синий,
безмозглый,
напился,
хлебнув ободранным в последнем крике горлом
паршивого вина:
брызг застойной сгустившейся крови.
Эй вы, путники, те, которые
видели льды Гренландии
и ощутили затылком
солнце Австралии, —
я покажу вам солнце
в блеске стали —
свистящей пули
из пулеметного горла.
Ох ты, сердце
маленькое, трепещущее,
ох вы, глаза
застывшие, ослепшие…
О, если б я был большим детским богом,
я бы весь мир на бегу догнал,
бил его и пинал,
лысый череп с размаху мозжил,
пронзал полюса ударом жестоким.
Дымные, смрадные окна Европы бить,
плющить гнилые мозги, как танк,
Триумфальную арку на части нещадно рассечь,
костями своими бесстыдно играть «ва-банк»,
сердцем – ракетой красной – душный воздух
пронзить,
смирительную рубашку Правды сорвать
с обезумевших плеч.
«Мечта отрубленной головы» —
(эту фразу, конечно, знаете вы) —
слушайте!
В моей отрубленной голове
разноцветный гуляет ветер,
играет музыка
низвергающегося космоса —
и никогда не заходит солнце мое,
чудесное, как цветы
лотоса,
чистое, как слеза,
яркое до слепоты.
Приду один
и встану
там,
перед веков эшафотом.
Если хотите, я брошу вам
в морды пригоршни слов,
как блестящих злотых.
Если хотите,
я обнажу свой крик, как открытую миру рану,
и мысли мои табуном, как безумные кони,
пусть мчат стремглав через мост
от погони.
Я ракета,
летящая с чёрных звёзд.
* * *
Закрылся день – заплеванная корчма,
ночь в мир помои выплеснула из кухонь.
Целуйте, пьяницы, в косой фасад дома,
кидайтесь фонарям на шею, как потаскухам!
Взглядом сфинкса сверлили зрачки синема и кантин,
по бульвару шатались химеры в шляпках с ярким
кантом,
из скрижалей Моисеевых понаделали карты вин,
и всякая извозчичья кляча выглядела Росинантом.
Я выехал из города последним поездом.
Резко голос ее «на помощь!»
звал.
Толпа выла,
ревела,
била в гонги.
В горящем доме
матчиша
бал.
Смутные призраки.
В крови пожар.
Порыв.
Гигантский радиоаппарат
изрыгал искорки,
газ пылал,
давил пар.
У меня был билет до белого океана,
но поезд встал на пустой станции,
и вновь видел я ночь, нагую и пьяную
от вина хищных акаций.
Но я знал, покуда стоп-кран не пресек колес разгон,
что будет радости буря и теплый дождь заплещет.
Из стеклянного спального солнце выпрыгнуло
на перрон
и пылкое сердце зажало в жгучие клещи.
Слушай.
Не надо слов.
Нет ни завтра еще, ни вчера уже нету.
Гляди: из флаконов бумажных цветов
вырастает цветистая нива.
Знаешь? От больной пропойцы-ночи
я сбежал, как из сумасшедшего дома.
Тут светят солнца в огарках на стойке буфета.
Прямо – как в этих словах намолчанных,
сладко – в мелодиях многоголосого гомона.
* * *
Есть печали, как первые грёзы младенца,
бестелесные, тонкие – сесть и заплакать:
мёртвой осени тени плывут через сердце
и глядятся в окно, запотевшее в слякоть.
Выплывают они с календарной страницы,
из надгробной плиты и металла виньеток,
из газет и ложатся на тусклые лица
в толчее городской. Есть печаль без ответа
отправлений почтовых и ртов, сжатых болью.
Есть печальная жалость мазурок Шопена,
что таится под грузом упрямых бемолей.
Есть предчувствия и огорчения пена
человека, который от тени на зданье
ожидая чего-то, в пустое пространство
тихо вместо «прощай» говорит «до свиданья»
долгой невозвратимости и постоянству.
А другие, безумные злые печали,
сквозь бессонную ночь по мостам, переулкам
и бульварам преследуют эхом в канале
неспокойную лодку, мотор её гулкий
с аритмией сердечной, и ветер о камень
треплет крылья под арками, прячет враждебность,
есть печаль, как разрезанная мотыльками
чернота бесконечных болезненных дебрей.
Читать дальше