По-разному преобразил их голод. У одних лица казались черепами, обтянутыми иссиня-белой, как дурное, снятое молоко, кожей. У других цвет кожи был жёлтый, безжизненно восковой. А однажды в красном уголке одной из станций Нержин сидел, читал газету – подошла стройная старуха лет за 50, попросила дать ей взглянуть на газету. Нержин протянул ей, но не дотянулся. Она выставила руку вперёд – и тут же отняла, стыдясь. Тогда он поднёс и положил перед ней. Она стала жадно пробегать сводку, а он разглядел её руки, которые она боялась выставлять: они были совершенно и равномерно коряво-черны! – но не от грязи, а так искорявил их голод, – и тем ярче сверкало на безымянном пальце золотое обручальное кольцо. Тогда Глеб по-новому глянул и на потемневшее лицо её: было ей лет тридцать с небольшим.
На разъездах, на мелких станциях около ленинградских эшелонов похаживали окрестные бабы. Двери теплушек отодвигались, и в раскрывшихся рамах входов у окрайка вагонного пола становились рядком ленинградки – так, точно так, как за четверть века раньше становились на толкучках женщины из бывших , старого мира: с перекинутыми через плечи, через предлокотья жакетами, юбками, разными вязаными вещами. Они стояли неподвижно, подпирая друг друга, не имея сил предлагать вещи, убеждать, – бабы сами ходили, выбирали, назначали цену в продуктах. Одна девушка с тонким нежным лицом и васильковыми глазами получила за свою пару чулок две тёплые картофельные котлеты – и тут же съела их, не уходя в глубь вагона.
Были женщины, перешедшие уже ту грань, за которой человек теряет стыд. На одном разъезде, с чистоголосым медным колоколом{311} и парой старинных несветящих фонарей на литых чугунных столбах, молодая женщина отошла от состава шагов на пятнадцать и присела у снежного сугроба. Её все видели, но ей было безразлично. Бородатый станционный сторож замахнулся на неё метлой и согнал. Неуклюже-неодетая, она перешла на десяток шагов и опустилась за другим сугробом. Он согнал её и оттуда, она перешла за третий.
Такими шли ленинградские эшелоны.
И Нержин устыдился за своё благополучное обозное существование, которое до сих пор считал цепью злоключений.
Эх, в артиллерию же скорей! В артиллерию!..
Скорей-то скорей, а вот вечером в теплушке заснёшь, измучившись. И проснёшься только утром, уже и продрогнув, с отерпнувшими поджатыми ногами, когда уже светлы оконца товарного вагона, посвистывает ветер под немыми колёсами.
– Много за ночь проехали?
– Да там же…
Ах, будь ты неладен! Ах, какой же дурак! Что за малодушие было остаться в теплушке на ночь! Бесясь от самоупрёков, Глеб выкатывался – и кидался искать чего-нибудь, что движется.
Всё-таки теплушка – это вагон, ц е л ы й вагон, даже если он в щелях. Но в ругне стрелочников, смазчиков, в жаргоне диспетчеров всё чаще слышишь новое для тебя слово, приучаешься к нему и держишь на чёрный час: п о л у в а г о н. Довольно странное слово, и как же себе представить: как же он едет?{312} Но что-нибудь же в нём есть и от вагона? На всякий случай стараешься посмотреть на него, пощупать глазами хоть один; сколько с детства ездил по железным дорогам – никогда не видел половины вагона.
Да никогда б его без подсказки не нашёл. Снаружи его примешь за цельнометаллический вагон – только почему-то без единой двери. А потом заметишь или покажут добрые люди железную лесенку наверх. Вот и лезь по ней до самой крыши – а крыши, оказывается, никакой там и нет, а такая же крутая лесенка ведёт вниз. Железный открытый ящик – вот что такое полувагон. Иногда он полон, и тогда ты ничего не выиграл, всё равно что платформа. А иногда пуст. Тогда ты спускаешься на дно, невидимый никаким проверяющим и конвоям – но дай только поезду набрать ходу – как завихрит в нём морозом, как закрутит остатками кирпичной пыли, обметёт твою драгоценную шинель – на что похожа! И ещё выплясывай в сапогах на одну портяночку. Нет, солдатик, это тебе не подходит. Пусть половина вагона – но крыша над ней должна быть.
И всё же Нержин день ото дня продвигался. А как-то ночью изморился. Из диспетчерской начисто выгоняли. А на путях во мгле – совсем не разберёшь, какой же куда пойдёт. Трубы теплушек редко какие искрят, а что с них толку, если поезд без паровоза. Часа два ночных так побродил Нержин по многим путям, рискуя, что и патруль заберёт, – и ушёл в станцию соснуть на грязном цементном полу – вещмешок под голову, портфель в обнимку. Сколько-то поспал, и вдруг ему приснилось, что кто-то ясно сказал: «Вставай! Поезд отходит». Нержин – вскочил и выбежал, ничего не видя после светлого помещения. Темнота. А вдали – отблеск паровозного поддувала, в стороне к Сталинграду, и тяжёлый шум паровоза, собирающегося в путь. Побежал вдоль состава вперёд – ни единой теплушечной искорки, ни единой – весь поезд чёрен и мёртв. А по такому морозу на площадку садиться нельзя, уже знал. И был около первых вагонов, когда паровоз заревел отход. И таким ярким казался свет паровозного поддувала, выхваляющийся не то что теплом, а жаром, – подтолкнул мысль. Тёмная фигура с длинной маслёнкой в руках взбиралась на лесенку паровоза.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу